Он задержался у стойки, чтобы шепотом попрощаться с сонным ночным портье, убиравшим свое временное ложе, а потом направился к холодной реке под мостом, которая мчится прочь из просыпающегося города, в сторону зеленой гряды холмов. Он вдруг ощутил прилив сил, захотелось поскорее добраться до Ту-Герц. В это радостное утро все сияло, как новенькие монеты — только что отчеканенная валюта свежих впечатлений. Он чувствовал, как начали копошиться в голове слова, словно пробывшие в долгой спячке зверьки, наконец разбуженные запоздалой весной. Слова, рожденные красотой зеленой бурливой реки и холмов, утыканных копьями кипарисов. Чтобы по-настоящему что-либо оценить, пейзаж, дом, пли время, в нем проведенное, — извлечь из них самую суть — надо взглянуть на них через призму расставания. Все вокруг было окрашено оттенком прощания, наполнено тенью ностальгии, столь важной для молодого художника.
Блэнфорд чувствовал, как в нем просыпаются соблазны родного языка, будто пробуют себя мускулы, затекшие после долгого бездействия. Как сохранить это ощущение счастья, столь восхитительно полное, и что с ним делать дальше? Приближаясь по неухоженным лужайкам к дремавшему дому, он на каждом шагу давил капельки росы, и сырость просачивалась в теннисные туфли. На циновке возле огорода сидела черная кошка — точно такая же, как в его первой детской книжке. Но самое удивительное ожидало его впереди; из-под сбившихся простыней, скрывавших тайну обнаженного тела Ливии, была видна лишь узенькая кисть с длинными, сонно поникшими пальцами — один был с желтым пятном от сигарет. Торопливо раздевшись, Блэнфорд улегся рядом со спящей, одурманенной наркотиками нимфой и, радуясь, что не разбудил ее, стал всматриваться в тонкое выразительное лицо, на редкость обаятельное и отмеченное истинной гармонией.
Он пытался проникнуть взглядом внутрь, разгадать тайну колдовства, которое преобразило этот лик. Он сознавал, что видит не самое Ливию, а лишь собственное представление о ней — отражение его любви. Рядом с кроватью стояла маленькая коробочка с дешевым обручальным кольцом, которое он купил в Лунеле у старой еврейки, торговавшей в киоске лотерейными билетами и принимавшей ставки. Блэнфорд тихонько надел тоненький ободок на покорный пальчик и — вот сентиментальный дурак! — поцеловал его. Потом он взял ее, потому что она шепотом потребовала этого, хотя не открыла глаза и даже не шевельнулась; он сам разъял ее безвольное тело, послушное, как «манекен» на шарнирах, которым пользуются художники и портные.
Охваченные блаженством, они как будто плыли вместе по длинной реке, слившись воедино, плыли к далекому морю — к бездонному морю счастливого забытья. Чтобы ее не тревожить, Блэнфорд, взяв одеяло, выскользнул на балкон. Роса на каменных плитках почти высохла, и он, свернувшись калачиком, сунул под голову влажное полотенце. От усталости он тотчас задремал, и целая галерея потрясающих видов Прованса раскрутилась в его памяти, словно гигантская бобина. Накопилось так много воспоминаний, что он решительно не представлял, что с ними делать. Услыхав шорох в комнате, Блэнфорд приподнялся на локте и заглянул внутрь. Ливия, еще не совсем проснувшаяся, сидела на кровати; но молодой человек не был готов к тому, что нечаянно подсмотрел… Она с ужасом и брезгливостью — Блэнфорд никогда еще не видел у нее такого лица — рассматривала свой окольцованный палец. С подобной гримасой смотрят на скорпиона, вдруг обнаруженного на лацкане пиджака. С ее губ сорвалось:
— Кто его просил? — и жестом, полным ярости и отвращения, она стащила с пальца кольцо и со всей силы швырнула его в угол.
Блэнфорд слышал сердитое звяканье, пока кольцо катилось по полу. Он весь похолодел: словно что-то умерло в душе, когда он увидел этот непроизвольный жест, означавший отказ… Он тоже уселся, не сводя с нее глаз. А Ливия, вздохнув, снова натянула на голову простыню и вскоре крепко заснула. Его кольцо! Размышляя над этой загадочной сценой, Блэнфорд пересек просыпающийся сад и бросился в ледяную воду пруда с лилиями. Что это значит? Ливия вроде бы благосклонно отнеслась к робким намекам насчет брака. Ни разу не выказала она отвращения к возможному статусу «замужней дамы». Он вдруг увидел на берегу Ливию, приготовившуюся нырнуть.
— Что изменилось? — тихо спросил он с болью и страхом, сам не зная, почему так боится ее ответа.
— Я не готова к этому… Пока. И возможно, никогда не буду готова. Поживем, увидим.
Видимо, решив хоть как-то компенсировать свою обидную несговорчивость, Ливия, бросившись в воду, приблизилась к Блэнфорду и вплыла в его объятья, требуя ласк и поцелуев; ее тело мерцало, она была похожа на рыбку, попавшую в сеть. Мир был восстановлен — и все-таки Блэнфорда не оставляла щемящая грусть, сожаление о несостоявшейся душевной близости. Поэтому между ними пролегла незримая тень.
— Я все время скучала по тебе… и у цыган, и у Рикики, и у Феликса, и у Катрфажа…
Он улыбнулся в ответ, но потом вдруг очнулся, словно от толчка, и сказал себе: «Ей ничего не стоит соврать». Позднее он пытался найти кольцо, но тщетно. Неужели Ливия все же взяла его? Выяснять он не стал.
Глава шестая
Возражения
Нагулявшись по извилистым тропкам памяти, совершив множество (как бы заключенных в скобки) лирических отступлений, мысли наконец-то угомонились, решив отдохнуть. После чего воцарилась долгая пауза, которая обоим писателям показалась бесконечной.
— Эй! Алло! — крикнул Сатклифф, чуть ли не с детским ужасом.
Призраки всегда паникуют, когда им не дают возможности как-то обозначить свое присутствие — когда они остаются не у дел, так сказать, — им кажется, что это грозит самому их существованию.
Ладно. Предположим, только на секунду, что Блэнфорд забыл и думать о нем! Что тогда? Тогда все, конец! Любопытно, что Блэнфорда мучили те же опасения, ведь он знал: как только призраки перестанут вносить свою лепту в копилку его памяти, отстанут от него, разлюбят, тогда все, конец. Был писатель, и нет его, его выключили, как лампу. Спросите у любого художника! Секунду-другую Блэнфорд не мог вымолвить ни слова, занятый возникшей в его воображении картиной; он роняет старомодную трубку на подлокотник кресла и с холодной настойчивостью вглядывается в огонь, потому что там вдруг возникло лицо Констанс; но оно сливается с языками трепещущего пламени, и постепенно исчезает. На другом конце провода Сатклифф слышал неровное трудное дыхание.
— Ради Бога, — завопил он, — Обри, почему вы молчите?
Однако коллегу Сатклиффа внезапно настигло творческое бессилие: он не представлял, как втиснуть в несколько страничек эту лавину событий и океан впечатлений в тот короткий период, так грубо, так варварски оборванный грянувшей войной. Мелькнувший в огне образ Констанс вновь оживил прошлое, изумительно богатое, невероятно многообещающее… потом вдруг ничего не осталось, все кануло в черную ночь нацистской Европы. Так на чем они с Сатклиффом остановились? Ну да, война. Целый год прошел после того, как она была объявлена, но никто и не думал трогаться с места. Французы прятались за своими фортами, дивясь странному оцепенению, сковавшему всю Европу. Между тем Париж и Лондон жили привычной жизнью — почта работала без перебоев, телефонные станции тоже работали нормально, и в небе не видно еще было самолетов-бомбардировщиков. Лишь несколько грязноватых аэростатов заграждения повисли над Темзой. Где-то в туманной аморфной глубине коллективного разума шла лихорадочная работа: он настраивался на изобретение оружия, способного помешать нападению немецкой армии, в которое никто почему-то не верил. В вялом оцепенении чувствовалась обреченность, прощание с роскошью мира, грустное прощание с великими столицами, которые, одна за другой, должны пасть жертвами рока. Прощайте, Париж и Рим, Афины и Мадрид… Так хотелось многим еще разок взглянуть на эти города, почувствовать их живой пульс, прежде чем он навсегда замрет. Но было слишком поздно, ведь война уже объявлена официально. Прошли месяцы, даже годы, прежде чем люди поняли, что война неотвратимо приближается, что тучи на горизонте сгущаются все сильнее. Многие как-то сживались с этим, поскольку знали, что ничего нельзя поделать.