«Ma p'tite Livie je t'aime»,[127] — и так далее в том же «высоком» стиле, но со множеством ошибок и таким построением фраз, которое выдавало невежество и очень юный возраст автора. Феликс тщательно изучил почерк, воспользовавшись лупой, всегда лежавшей у него на столе, и пришел к выводу, что письмо написано не безграмотной цыганкой, а школьницей. На этом детективные изыскания закончились, и, немного помедлив, он снова засунул письмо в карман, после чего, небрежно насвистывая, отправился в свой кабинет, радуясь, сам того не желая, что его соперника обманывают. Время от времени он мрачнел и отчаянно старался подавить столь недостойное жестокое чувство — ведь, в сущности, он был добрым малым, который верил в святость дружбы, как все мы в ту пору. Но эта тайная постыдная радость не желала исчезать. Иногда, шагая рядом с Блэнфордом, он мысленно повторял: «Ma p'tite Livie je t'aime», едва не бормоча эту фразу вслух. Подобное поведение было непристойным, он был сам себе противен, но ничего не мог с этим поделать…
Они допили кофе, и Феликс с обычной, несколько суетливой торопливостью поставил чашки и блюдца в раковину. Дожидаясь его, Блэнфорд курил, погруженный в невеселые думы. Любопытно, что его мучили поистине взаимоисключающие чувства. В сущности, его даже отчасти радовало отсутствие Ливии, эта временная разлука. С глаз долой — из сердца вон, как говорится. С некоторых пор он стал злиться на себя из-за слепой страсти, которая довела его до настоящего рабства, тогда как возлюбленная часто его даже не замечала, ее мысли витали где-то далеко-далеко. Столь сильное нежданно-негаданно нагрянувшее влечение изнуряло, мешая в полной мере наслаждаться красотой Прованса. Любовь — не предполагает ли она своеобразную жертвенную ограниченность? В первый раз он откровенно задал себе этот вопрос. Но ответа не было.
— Avanti[128] — позвал Феликс, который со скуки начал учить итальянский язык.
Пройдя по захиревшему саду, они двинулись по лабиринту темных улиц и переулков в сторону Ле Баланс, в этот разрушенный и заброшенный властями квартал, который спускался по склону горы к Роне.
— Не думаю, что я ей хоть немного нужен, — внезапно пробормотал Блэнфорд, швырнув сигарету на тротуар и свирепо растерев ее каблуком.
Ему до смерти хотелось, чтобы Феликс возразил и утешил его, но Феликс не собирался его щадить.
— Наверно, так оно и есть, — безмятежным голосом отозвался он, вглядываясь в черное бархатное небо, и втайне ухмыльнулся.
Блэнфорд готов был тут же на месте задушить консула за его спокойствие. И решил, что непременно отыщет Ливию, даже если придется искать всю ночь; надо, наконец, устроить ей грандиозный скандал и выжать хотя бы одну слезу из этой сушеной ящерицы. А потом они помирятся и… и тут нахлынули приятные воспоминания. Не исключено, что она уже дома, забралась в его постель, а они слоняются по городу, как два идиота. От одной этой мысли он весь затрепетал, но всего на мгновение. Где-то на краешке внутренней клавиатуры — среди басовых клавиш — затаились мигрень и давняя неврастения. Поджидали удобный случай. Но у Блэнфорда в кармане всегда было несколько таблеток аспирина. Вот и теперь он достал одну и проглотил, не запивая. Absit omen.[129]
— Как тяжело. Я еще никого не любил. Это в первый раз. А шлюхи… их я боюсь.
— Да ладно тебе! — тоном бывалого распутника проговорил Феликс. — Шлюхи необходимы. Поскольку нравы у нас пуританские.
— Однажды после особо веселой вечеринки я подцепил гонорею, — мрачно произнес Блэнфорд, — и это было уже совсем не весело. Пришлось потом черт знает сколько лечиться.
Феликс вдруг почувствовал искреннее восхищение. Значит, Блэнфорд перенес эти пытки в подпольной венерологической клинике с клизмами и писсуарами, где по стенам развешаны жуткие плакаты. Там изображены все возможные последствия, ну, если пренебречь презервативом. Все-таки его друг настоящий герой!
— Наверно, это было ужасно, — проговорил он с неожиданной теплотой.
— Да уж, — кивнул Блэнфорд, не без гордости, — ничего хорошего.
Они переходили с улицы на улицу, двигаясь от стоявшего на взгорке здания Ратуши вниз, к древним средневековым стенам, за которыми сразу же открывался вид на стремительную Рону. Свет Вильнёва на высоком мысу — вот и всё; а кругом — могильная темень, и сквозь медленно движущиеся клубы тумана изредка пробивается свет нескольких звездочек. Феликс прихватил с собой фонарик, но почти его не включал. Звук их шагов на пустых улицах казался таким одиноким… он возникал будто сам по себе, ведь фигуры приятелей были совершенно невидимыми. Городские фонари встречались редко и были скорее приятным сюрпризом. А на последних двух улицах, которые надо было пересечь, чтобы попасть к Рикики, царил глухой мрак; тротуаров тут давно не было, а уцелевшие на мостовой булыжники были скорее опасны, чем полезны для пешеходов. Канализации как таковой не существовало, и ароматы были соответствующие. Дом Рикики стоял на углу, в cul de sac,[130] и вход был только с улицы. Вокруг — кучи хлама: сломанные стулья, осколки мрамора, куски жести, спутанные провода и прочий мусор. Уцелевший дом, напоминал последний уцелевший на челюсти зуб во рту; зияющие пустоши по обеим сторонам зарастали сорной травой, в которой торчали кое-где остатки кирпичных стен. Из окна лился на черную улицу желтый зловещий свет, однако в коридоре было темно, судя по черному окошку над дверью.
Королевского экипажа — Блэнфорд окрестил его «Тыквой принца» — не было видно. Но принц мог отослать его в платную конюшню, где чистили и кормили лошадей. А сам мог поехать в другое заведение — хотя в городе насчитывалось немного столь же популярных борделей, тем более пользующихся поддержкой властей. А к Рикики власти относились лояльно, ведь она еще держала пансион для жильцов и была (невероятно!) приемной матерью для многих бездомных и брошенных деток. Тем не менее, отношение к Рикики было настороженное, все-таки хозяйка дома терпимости и водит дружбу с цыганами. Многие называли ее «творящая ангелов», так как детишки, отданные ей на попечение, были нежеланными и очень скоро отправлялись на небеса, чтобы составить компанию тамошним ангелам — такие ходили слухи. Но все неприятности она улаживала с помощью взяток, которые давала наличными или натурой, впрочем, в любом случае мелкие чиновники и полицейские часто к ней захаживали.
Итак, двое приятелей шагали по улицам неспокойного квартана с вполне понятной опаской, хотя Феликс пару раз принимался даже что-то насвистывать, чтобы приободриться.
Наконец они остановились у дома Рикики, и Блэнфорд робко постучал в дверь костяшками пальцев. Однако никто не отозвался на этот негромкий зов — не вспыхнул свет, не зазвучали голоса. Невеселое ожидание затягивалось. Феликс подобрал камень и постучал более настойчиво, хотя ему очень не хотелось поднимать тут шум среди ночи. Что если бы окна открылись и оттуда посыпались бы страшные ругательства? Они бы бросились наутек, как кролики. Но никто даже не выглянул; из-за двери не доносилось ни звука, и это было очень грустно. Раздосадованный Блэнфорд ударил пару раз ногой, но поскольку на нем были теннисные туфли, это мало что дало. Молодые люди подождали еще, потом опять настойчиво постучали, но безрезультатно. Тишина и покой снова наполнили темноту, и их нарушали лишь аисты в своих неряшливых гнездах, устроенных на городских стенах. Где-то — не очень далеко, хотя казалось, что на другом конце света — очередной час пробили часы, хотя трудно было сказать, который именно.
— Надо же, ни звука, — потерянно прошептал бедняга Блэнфорд. — Но должен же там кто-то быть.
Они побрели прочь, Феликс включил фонарик, его луч выхватывал из тьмы кучи мусора, и в какой-то миг уперся в руины соседнего дома. В уголочке были свалены пустые жестяные бочонки из-под оливкового масла, и они подсказали ему великолепную идею. Он подкатил один по заросшему мхом пятачку земли к стенке под единственное освещенное окно, перевернул этот бочонок, после чего залез на него, очень медленно и очень осторожно; не хватало еще рухнуть и сломать себе шею, а потом валяться тут, среди битых кирпичей и прочей дряни. Наконец ему удалось удержать равновесие и, прижавшись к стене, Феликс заглянул внутрь.