— Может, господин Володкович знал и Мартынова? — спросил кто-то из офицеров.
— Да, — отвечал хозяин, — знал и грешного поручика Мартынова. Не хочу чернить всех кавалергардов[2], но те из них, что встречались мне, были пустые люди, и таково, полагаю, большинство в этом полку (офицеры одобрительно закивали); из этого числа был и Мартынов. До сих пор не перестаю удивляться одному: зачем Михаил Юрьевич согласился вести дуэль на пистолетах. По рассказам, он хорошо владел саблей и в бою был хладнокровен, что дает фехтовальщику половину успеха. На пистолетах любой неумека может попасть в противника, ведь пуля — дура. Холодное же оружие полностью исключает случайность…
— Однако, — вдруг сказал Васильков, глядя на панну Людвигу, — в дуэли на пистолетах есть то, чего не дадут ни палаш, ни шпага, — ощущение рока…
— Не то важно, — вмешался Красинский, — а скучно на пистолетах. Спустил курок — и вся дуэль. Никаких переживаний. Я сам умею фехтовать, и на саблях — это ведь наслаждение. Двигаться надо, думать. Интересно!
— А я, господа, — весомо сказал наш командир, подполковник Оноприенко, — придерживаюсь такого взгляда, что за дуэли надо строжайшим образом наказывать и самих дуэлянтов и в большей степени секундантов и докторов (тут он строго посмотрел на взводных офицеров и еще строже на лекаря). Вот эти и есть подлинные убийцы. И, господа, что за честь? И где храбрость? Другое дело, в пороховом дыму сражения, среди множества неприятеля сохранить стойкость своего подразделения, его организацию и боевой дух, будучи раненным, оставаться в строю, личной отвагой являть образец нижним чинам… Вот приведу вам живой пример, — взгляд командира остановился на мне: — Гордость нашей батареи, георгиевский кавалер; убежден, что бог даст штабс-капитану случаи иметь на груди полный бант…
— Смущаясь похвалой, — ответил я, — хочу сказать, что всегда расценивал награждение меня крестом святого Георгия как оценку мужества всех канониров моего взвода, врученную мне по старшинству чина. Немудрено быть храбрым в среде храбрых, а в Севастополе все были храбрецы.
К моему удовольствию, внимание от меня отвлеклось, потому что вошел слуга, встречавший нас в роли бомбардира.
— Что, Савось? — спросил Володкович.
— Ваша милость, едет Лужин, — отвечал слуга, — уже в воротах.
— Господа, — обрадовался Володкович, — сейчас нашей компании прибудет. Прошу извинить, что на краткий миг мы должны вас покинуть.
Все Володковичи и жених Людвиги поспешили выйти навстречу.
Офицеры, пользуясь свободой, стали обмениваться впечатлениями. "Живут же люди!" — вздыхал один. "Вот, господа, расквартироваться бы здесь на осень и зиму", — мечтал другой. "Любопытный, однако, человек этот Володкович", — говорил наш командир. А мне хотелось сказать: "Вернемтесь лучше, господа, в батарею. Ей-богу, попадем в историю".
Почему из нас — семи человек, прибывших к Володковичам, — ощущал близкую неприятность я один (и правильно ощущал), не могу объяснить и сейчас, по прошествии пяти лет.
Вообще, механизм предугадывания, подобно любым сложным навыкам, требует упражнения. Скольких бед избежали бы люди, если бы научились доверять неясным сигналам души. Древние понимали это лучше нас и имели прорицателей. Должность избавляла оракула от того, что обязательно требуем мы, — от необходимости разумно объяснять свои чувства. Никто не осмеливался приставать к нему с вопросом: "Почему ты это чувствуешь, если не чувствую я?" Такова была его задача. А в наши дни мы не только к чувствам других, но и к собственным чувствованиям относимся со скепсисом, считая должным разглядывать незримый эфир по правилам аналитики. В силу такого заблуждения я, слушая реплики товарищей, стал объяснять себе внутренние сигналы чувством неловкости. Впрочем, для проверки своего состояния я повернулся к Шульману и спросил: "Вам не скучно, Яков Лаврентьевич?" — "Скучновато, ответил лекарь, — но скоро за стол позовут, тогда и развеселимся". Слова эти показались мне убедительными.
Через несколько минут хозяева возвратились, введя в залу нового гостя столь резко неприятной наружности, какую только и могут иметь чины полицейской или жандармской службы. Это был господин среднего роста, полулысый, худой, но с животиком, хилый, но с румянцем, с улыбкой заискивающей и в то же время наглой, с печатью на всем облике, оповещающей, что пред вами — полный негодяй.
— Уездный исправник Лужин Афанасий Никитович, — назвал гостя Володкович, и я поздравил себя с тем, что не ошибся в профессии приезжего.
— Мы, Афанасий Никитович, минуту назад говорили о дуэлях, — доложил исправнику хозяин. — Интересно, каково ваше — представителя власти — мнение об этом предмете?
— Дуэль есть богопротивное, уголовно наказуемое действие, — изрек Лужин. — Но в нашем уезде, слава богу, этот порок привычки не получил. Вообще, дворянство нашего уезда и в политическом, и в нравственном отношении является положительным и перед другими лучшим. Хотя, — исправник развел руками, — и у нас имеются исключения, что засвидетельствовали печальные события этого года. Десятка два местной шляхты, поддавшись безумной пропаганде, сколотились в партию, позволили себе выступить против правительства, таились в лесу, ранили пристава, пугали местное население, волновали крестьян… Ну, и пришлось прибегнуть к помощи казаков. С казаками, скажу по правде, я не люблю иметь дело — звероватый народ. В армейских подразделениях несравненно лучшая дисциплина… Как-то шайка ночевала всем скопом на гумне — казаки выследили, окружили, дали залп, второй и ворвались в гумно с шашками… Что, господа, там было, не при деве рассказывать…
Несколько мгновений в гостиной стояла гнетущая тишина, словно присутствующие увидели порубленных мятежников и молились за их души.
— Погибли сами, — вздохнул исправник, — а сколько страданий доставили родным. Усадьба Матушевича конфискована, на Голубовского и Бычилу наложен секвестр, десяток семей уже отправлены во внутренние губернии. Ах, безумцы, потерять права и имущество… И ради чего?.. Извините, господа, извините, панна Людвига, — вдруг спохватился Лужин, — что посвящаю вас в неприятности местных дел. Но, как говорится, у кого что болит, тот о том и говорит.
— Если господам будет интересно, — сказала панна Людвига, — я могу показать наши пруды и парк.
Это были ее первые слова за вечер.
IV
Все поднялись и возглавляемые юной хозяйкой вышли из дома через тыльную дверь. Парк примыкал к дому. Наша молодежь, окружив панну Людвигу, слушала ее рассказ о достоинствах деревьев и кустов. Я объединился в компанию с Шульманом и младшим Володковичем. Позади нас шли хозяин, наш командир и исправник Лужин, и их разговор нас доставал.
— А что, Эдуард Станиславович, — спрашивал исправник, — я не вижу вашего старшего, умницу Северина?
— Да вот часа два назад ушел куда-то бродить, — сказал Володкович. Эх, — вздохнул он, — просто беда, господа. В сестру приятеля влюбился насмерть. Она, как все девицы, куражится… (Молодость, молодость! говорил исправник.) Вот ездил в Киев, предложение сделал, — продолжал Володкович, — отказала, негодница. Парень — в кручину. Лежит, грызет трубку или бродит по парку, как юродивый… Я говорю: Северин, да если она тебе отказала, так, верно, дура, недостойная тебя. Ах, Афанасий Никитович, увидите его, хоть вы найдите убедительные доводы.
— Обязательно скажу, — отвечал исправник, — раз вы просите. Судьба Северина мне небезразлична.
Михал увлек нас в боковую аллею предложением посмотреть чудо природы. И вправду, мы увидали редкое явление. Две ели, выросшие в тесноте, переплели свои стволы в косу — было трудно проследить, какая вершина какому комлю принадлежит.
— Прелестное место для влюбленных, — заметил я. — Сама природа демонстрирует им образец поведения.
Михал улыбнулся:
— Да, моя сестра любит проводить здесь вечера.