И опять запахло детством. Теплым и незлобным. С гудением пчел, с мирным запахом цветущей картошки, со скрипучим колодезем…
– А… – у него голос дрогнул. – А почему это тебе не с руки? Если бы…
Он попытался ухмыльнуться с лихостью опытного сердцееда, но получилось худо, Наташка ему слишком нравилась, чтобы ему и впрямь легко балагурилось; и только фраза, раз уж запал успел взорваться, полетела неудержимо:
– Если б ты влюбилась в меня до зеленых соплей, я бы не возражал.
– Да я знаю, Степушка, – почти пренебрежительно ответила она. Оглядела его каким-то новым, пробующим взглядом. Чуть усмехнулась. – Степка-растрепка… Причесать тебя, что ли?
– Нет, ты объясни, – чуть хрипло сказал он. – Почему это не с руки?
Раз уж пошел решительный такой разговор – не Корхового в том, увы, заслуга, не он вырулил, а она, ну и ладно, – надо было разъяснить тему раз и навсегда.
– Налить еще чаю?
Он набычился.
– Нет.
Она встала.
– Хочешь, музыку послушаем?
Он не сразу сообразил, что ответить. Слишком внезапным был переход от интимного к светскому. Откашлялся, стараясь поскорее справиться с накатившим возбуждением и овладеть собой.
В чем разница между обладанием и самообладанием? После самообладания поговорить не с кем.
– Н-ну давай! – залихватски поддержал он нелепую идею. – Моцарта или Сальери?
Она усмехнулась, мимолетно оценив его юмор. Проходя мимо, пренебрежительно повела плечом.
– Да ну ее, эту Европень.
Он встал и, ловя себя на том, что, в который уже раз послушно семеня за Наташкой, напоминает, наверное, водевильного лоха, опять поплелся за нею вслед. Пришли снова в комнату. Наташка легким пролетом руки показала ему, в какое кресло сесть (а то бы он сам не догадался – не так уж много, прямо скажем, в комнате насчитывалось посадочных мест!), и с сухим треском вывалила перед ним на журнальный столик с десяток дисков. Ну, следовало ожидать. "Акупунктура разума", "Китайская флейта", "Бамбук на ветру", "Чайный дзен"… А вот и вовсе "Гу юнь" какой-то…
– Ты сто, – проговорил он тонким противным голоском, – китайская сипиона по клитьке Маленькое лисовое зёлнысыко?
– Угу, – сказала она. – И перуанская, – она сняла с полки и показала ему несколько дисков со слегка варьирующимися изображениями на обложках: вдали – длинные заснеженные хребты под пронзительно-синим небом, поближе – странные ступенчатые пирамиды. На дисках было написано "Музыка Анд – 1", "Музыка Анд – 2"… Корховой уважительно поднял брови. Наташка убрала андские диски и показала ему еще пару – с пустынями и верблюдами один, с пустыней и без верблюдов другой – только барханы, барханы, барханы без конца… – И иранская, разумеется. Два года назад товарищ аятолла Хоменюк наградил меня за беспорочную службу именным хиджабом с золотыми детонаторами. – Она повернулась и задумчиво перетасовала диски в ладонях. – Вот этот мы и поставим… Обожаю этномузыку. Ты кури, если хочешь, я же знаю, у тебя вон пачка сигарет в кармане топорщится. Я чего-нибудь под пепелку придумаю.
– Я курю, только когда пью, – сказал он честно.
– Смотри, сколько сразу пользы появится, если ты перестанешь пить, – сказала она.
– Да я ж не алконавт, я просто широкая натура.
– Какая у тебя натура, можешь мне теперь не рассказывать – сама насмотрелась, пока ехали.
– Чего? – опасливо спросил он, в сущности, совершенно не желая, чтобы она ответила. – Хорош был?
– Змей Горыныч.
– Это как? Огнем дышал?
– Огнем, водой, медными трубами… Всем, что было. Хорошо, у меня пакет в кармане случился – успела подставить…
Хоть сквозь землю провались – а ничего уже не поправишь. И Корховой просто смолчал, сгорбившись в кресле. Но Наташка и не ждала ответа. Опять положила ногу на ногу. Ох…
Проигрыватель заныл.
– Слушай.
Не то мужской, не то женский протяжный голос вывел какое-то "Расул улла иль алла", или как-то этак – и буквально через пару минут Корховой понял, что ему – нравится. То есть – даже не то слово… Он совсем такого не ожидал, приготовился просто поскучать, коль уж взбрела женщине в голову блажь… Корховой никогда не видел песка больше, нежели в песчаном карьере, что в двух километрах от деревни, и даже там по застарелым склонам росли зеленые, полные влаги кусты, а внизу стояли теплые лужи, в которых они, огольцы, с визгом купались да ловили головастиков. Но знакомая всем смертным тоска, на сей раз обернувшись вроде бы предельно чужим напевом, настигла его и проколола насквозь, и Корховой вдруг ощутил себя кораблем пустыни, мерно бредущим от оазиса к оазису, от колодца к колодцу сквозь ослепительное мертвое марево без конца и края, и под ороговевшими копытами – каленый песок, обжигающий, как вулканическая лава, и сыпучий, как день за днем. Да это же не пустыня, это жизнь, понял он.
Наташка, чуть встряхнув головой, поднялась и подошла к окну; встала к Корховому спиной.
– Всегда реву, когда это слушаю, – сказала она низким, грудным голосом. А он теперь мог без помех любоваться ею сзади, выглаживать взглядом каждый изгиб ее тела, каждую округлость, растворять взглядом даже ту игрушечную одежду, которая делала ее не совсем нагой, и он поймал себя на том, что – может быть, впервые с момента, когда они познакомились, – действительно любуется.
Он встал и медленно пошел к ней. Араб длил и длил свою путеводную грусть, наверное, старался растянуть ее на весь дневной переход, до следующего колодца, и держал ее как можно выше, на вытянутых к небу руках, чтобы та не упала и не зажарилась в барханах живьем. И может, так она Аллаху заметнее. Наташка не оборачивалась. Он подошел вплотную, положил руки ей на теплые плечи и чуть потянул к себе. Она легко откинулась спиной и затылком ему на грудь, запрокинула голову; он увидел, что глаза ее закрыты, а уголки их влажно искрятся. Духи ее пахли бережно и невесомо, как пахнут, верно, какие-нибудь лотосы. Он не знал, что делать дальше. Все это оказалось слишком всерьез. Она слишком нравилась ему, чтобы он мог быть бесцеремонным.
– Почему тебе не с руки? – чуть хрипло спросил он; от желания у него даже голос сел.
– Жизнь короткая, Степушка, – сказала она, не открывая глаз. – Не успеешь губы покрасить – уже волосы поседели. А хочется же что-то сделать настоящее. Вот сейчас поедем на космодром… Я столько лет мечтала. Я зацепиться там хочу, потому что мне приспичило не статейками отделаться, а книжку про них написать… литературную биографию, скажем, хоть того же Алдошина, хоть кого… Или космонавта – вдруг мы там космонавта встретим? Есть же там космонавты, наверное. Из нынешних уже, не из великих советских, не Гречко, Леонов или Джанибеков, а из молодых. Чем они дышат? Это ж с ума сойти как интересно. Но я вполне допускаю, что мне придется там кого-то охмурять. У всех свои методики работы, у женщин специфика, пойми. А если у нас с тобой что-то будет… Вдруг ты ревновать начнешь? Ты вон какой темпераментный – чуть что и по сопатке. Или просто окажется видно, что я уже при мужике? Это само по себе неудобно. И даже если ты не станешь мешать – мне, главное, самой может оказаться совестно. Буду бояться тебя обидеть… Это вообще уже не работа. Понимаешь?
У него перехватило горло от нежности.
– Господи, – пробормотал он, – какая ты хорошая!
Так и лежа ароматным затылком у него на груди, она улыбнулась с закрытыми глазами.
– Торжественно обещаю, – сказал он, – что не буду ревновать и путаться под ногами. А если поймаю космонавта первым, то оглушу, припру его к тебе и сдам с рук на руки. А сам отвернусь и заведу с Бабцевым разговор о том, что нам до Европы еще расти и расти и пора смирить имперские амбиции и встать перед ними по стойке "смирно".
– Степка… – растроганно смеясь, проговорила она. И в тон ему повторила: – Какой ты хороший!
За окном совсем свечерело. Тихо умлевала в гаснущем весеннем тепле улочка Куусинена, будто застрявшая где-то годах в семидесятых прошлого века. Трудно было поверить, что в пяти минутах ходьбы – метро, а в трех остановках – шепелявый грохот и нескончаемый круговорот жерновов Садового кольца. Застрять бы и самим вот так…