А в памяти постепенно всплывали другие слова: «Ты наверно забыл, как весной в течение дня одуванчики сбрасывают золотые локоны и дружно распускают по ветру серебристые кудри?» Все более замедляя шаги, он приближался к «хрустальному саркофагу»… И вдруг застыл потрясенный, схватившись за шлем. Только сейчас планетолог увидел, что изменилось: не было больше ее золотых кудрей… Внутри капсулы на подушке лежало пушистое «серебро одуванчика». Он обхватил шлем руками: в прозрачную сферу, как птица в родное гнездо, влетел нежный ставший спасительным звон. Дмитрий знал теперь, почему из пещеры не возвращались: эта мертвая бездна была идеальной ловушкой для всех безрассудных голов… Всех, кроме мамы: у нее просто не было выбора. Она понимала, что сына не удержать — оставалось пойти, найти выход и застолбить страшный путь свой незатухающими путеводными радиовехами.
НОВАЯ ЧУМА
События, о которых я расскажу, случились на цветущей планете, где возможности человека могли состязаться только с воображением. Люди проникли в недра и в небеса, одолевали Пространство и Время, умели перевоплощаться физически и совершать еще много разных «чудес». Жили они очень долго и не знали болезней, пока не обрушилось на планету несчастье, которому дали название Новой Чумы. Без следа и свидетелей эта беда отнимала у общества наиболее преданных Высшей Науке мужей. Ходило поверье, что существует граница познания, и каждый, переступивший порог, превращается в вихрь элементарных частичек.
Однажды среди «райского сада», в который превращена была суша планеты, гуляли два друга — два корифея, Поэт и мыслитель Аскет.
Поэт шел, любуясь цветами, деревьями, небом, наслаждаясь руладами птиц, дуновением ветра, несущего благоухание трав, в то время, как мысли Аскета уносились к высотам, где хрустальная ясность исключала туманы ложных посылок. Столь непохожие они знали друг друга давно, при общении обходились не многим количеством слов, умели часами молчать, поглощенные каждый своим: Аскет — бездной мысли, Поэт — удручающей несообразностью между праздником жизни и ужасом Новой Чумы, одного за другим отнимавшей друзей.
Они научились быть вместе, не мешая друг другу, а если что-то не нравилось, без церемонии «резали правду в глаза». Вот и теперь, когда, Поэт подобрал с земли крошечный шарик-дробинку, подбросил в ладони и сунул в карман, Аскет не сдержался, спросил: «Эта капля металла тебя вдохновляет?» — Мне ее жаль… — признался маэстро. — Она так одинока!
Он любил собирать эти шарики дома, в заветном шкафу. Фантазия рисовала то сказочных джинов, таящихся в них, то некую сокровенную жизнь, которая дремлет, как в споре, пока не представится случая вдруг прорасти.
Хотя это было всего лишь «капризом души», собирая «горошины», поражаясь обилию их за последнее время, Поэт задавался вопросом: «Откуда они? Какая незримая туча без грома и молнии усевает планету «нетающим градом»?
— Мне ее жаль… — признавался маэстро. — Она одинока!
— А мне жаль тебя! — качал головою Аскет. — Сколько можно быть взрослым ребенком?
— Но оставаться ребенком… — не это ли счастье! — ответил Поэт.
— Не это! — отрезал ученый. — Немыслимо счастье без возможности утолять страсть к познанию! Стыдно кланяться всякой соринке, в то время как обступившие тайны держат нас в клетке неведения!
Но Маэстро говорил о своем:
— Что может быть очаровательней тайны, к разгадке которой мы приближаемся? Миг озарения — это то же, что чудо любви!
— Ну при чем здесь любовь?! — сокрушался Аскет. — Для познания нужен «холод вершин» — идеальная ясность рассудка!
— Ты по-своему тоже поэт! — усмехнулся приятель. — Не надо сердиться… У нас с тобой разные жанры.
— А я не сержусь… Будь здоров! Я еще поработаю, — отозвался Аскет и вспорхнул к себе на балкон круглой башни, вознесшейся над цветущей планетой.
— Ладно, пока! — приятель махнул ему вслед и продолжил свой путь по аллеям «райского сада».
В это время Аскет опустился в удобное кресло у себя на балконе, прогоняя из сердца досаду от потраченных на беседу минут.
Он умел обретать ясность духа, глядя в корень вещей. Ход его рассуждений и действий, которые вытекали из них, можно выразить так:
Ведя родословную от религий и мифов, «поэтический мир» уводит от объективной реальности. Опасность — уже в самой музыке слов, в метафорах, подменяющих логику.
Аскет отдавал предпочтение фактам, очищенным от «романтических бредней»: «В ранние поры романтизм был полезен для поощрения странствий, призванных расширять кругозор, но сегодня он так же смешон и не нужен, как дар лицедейства при полном владении техникой трансформации плоти. Все эти «тайны поэзии», «изыски цвета» и «звукофантазии» — дань наивному детству. Наша стихия — познание. Совершенствуясь, мы пойдем до конца, следуя за ускользающей истиной!» И Аскет, не сходя с плетеного кресла, «пошел до конца», избавляя себя от помех, заусенцев, задирин, которыми изобилует «мир шальных чувств». За счет углубления логики и наращивания «математической мощности» он блокировал действие «вздорных эмоций» — расширились благотворные связи, однако упала надежность системы, устойчивость, сопротивляемость внешней среде. Его память хранила уже достаточно сведений, и Аскет, избавляясь от хлама, преступил к очищению «аналитических центров». Достижение высшей надежности обеспечивалось упрощением схемы, приданием обтекаемой формы и уплотнением защитных слоев. Процесс, ускоряясь, принял лавинный характер.
Когда же, избавившись от всего, что мешало, Аскет, наконец, достиг совершенства, он… выпал через балконную щель и в виде дробинки скатился под ноги Поэту, который как раз завершил круг прогулки.
ПОД КРЫЛОМ МОТЫЛЬКА
1
КТО-ТО любил всех, чьи сны походили на жизнь. Он звал себя «Мотыльком» и видел, что спавшие неизменно тянулись к истокам — к прозрачной стене, за которой таилась великая «Краеугольная тайна»… «Ничто не берется из ничего». Измочаленные угарными снами, они ударялись об Это, как бабочки о стекло, за которым благоухает роскошный исполненный радости мир, и откуда невесть для чего занесло их сюда — в этот сумрачный Угол. Но час пробуждения был уже близок.
Серый, пушистый, с чуть рыжеватым отливом, комочек на каждом шагу ждал подсказки природы: его слишком рано взяли у матери. Слизывая безвкусную жидкость с теплого пальца, он плакал по материнским соскам. Ему выпала редкая участь — на время очнуться от вечного сна без видений, чтобы вкусить «иной сон». Ниспосланный во искупление зла, он был шокирован пошлостью сонного мира. В новом доме, куда его принесли, полы закрывала ворсистая ткань. Касания рук вызывали у малыша содрогание: казалось дом населяет множество чудищ, нацелившихся его проглотить. Одуревший от прикосновений котенок искал укромное место, чтобы впасть в полудрему-полупрострацию.
Люди взяли его на большую кровать, которую называли «коровою». Занимая две трети крошечной спальни, она была мысленно поделена пополам. На условной границе легло одеяло, на которое был помещен Леопольд, — так сразу же окрестили котенка.
Когда погас свет, одно из чудовищ стало жутко рычать, а лапа другого — крадучись начала подбираться к котенку. «Теперь непременно съедят!» — решил он и вцепился с отчаяния коготками и зубками в человеческий палец… А минут через двадцать утомленный борьбою котенок свернулся калачиком и, прильнув к «побежденной» руке, в первый раз, усыпляя себя, замурлыкал.
Еще не проснувшись, малыш ощутил, что какая-то сила давит его изнутри. Не понимая, что происходит, он силился закричать, но не смог даже пискнуть: новый враг лез из глотки, обжигая и выворачивая внутренности. Люди проснулись, и байковое одеяльце вместе с котенком поплыло по воздуху через темные комнаты в помещение, где пол вместо ворса был устлан прохладными плитами. Лежа на гладком полу, малыш продолжал содрогаться от болезненных спазм. А вокруг стоял «лес» голых лап, засунутых в шлепанцы. Наверху перекатывались голоса. Продолжая выкашливать из себя невыкашливаемое, чуя пугливым сердечком, что решают его судьбу, котенок пробрался из яркого света в закуток между ванной и стиральной машиной и еще долго дрожал там от слабости и пережитого ужаса. А люди, потоптавшись немного, ушли, «унеся с собой» свет.