Жилбыл вскочил и стремительно выбежал из беседки. То, что он увидел, ошеломило его. Исчез безобразный шрам на лестнице, а с ним и ровное ковыльное поле. Лестница стала шире, но ступени с правой стороны были выщербленными, с огромными трещинами и выбоинами, а вместо перил торчали ржавые острые шипы. Холм восстановился, и теперь по правую сторону от лестницы был голый каменистый склон, за которым открывался вид на сумрачную долину с диким непролазным лесом и черными мертвыми болотами, местами затянутыми слоистыми испарениями. Оттуда тянуло промозглой сыростью, гнилью и тлением.
— Государыня! — в ужасе закричал Жилбыл и вскинул взор к вершине холма. И увидел, как под восстановившейся аркой, увитой с левой стороны цветами, а с правой — сухой мертвой лозой плюща, медленно, со скрипом, поворачивается трон, являя ему и всему миру левый лик Государыни. Лик злобной костлявой старухи с всклокоченными седыми космами, облаченной в грязные черные лохмотья.
— Мне страшно… — цепляясь за рубаху Летописца, билась крыльями Тенка.
Жилбыл прикрыл ее ладонью, прижимая к сердцу. И только тут понял, что все: и добавившаяся половина лестницы, и восстановившийся склон холма, и открывшаяся ему панорама дикого леса с гнилыми болотами, — то, что он до сих пор считал правой стороной, на самом деле для Государыни было левой…
Будильник затрещал крупнокалиберным пулеметом, и я, бросившись на стол, как на амбразуру, накрыл будильник телом. Краем глаза я все же уловил, как Шипуша, с не уступающей моей реакции стремительностью, юркнула за холодильник.
Черт побери, ну и сон! Но почему именно Волшебная Страна? Согласно канонам психологии, должно было присниться что-то из блаженной юности… Да я вообще не думал, что усну!
Я поставил на плиту чайник, убрал в нишу пальто и направился в ванную комнату. Воду только начали подавать, и я, пережидая, пока кран раскашляется воздушными пробками, скопившимися за ночь в трубах, застыл перед зеркалом. Ну и вид у меня! Рубашка помята, седая борода всклокочена, как космы у левого лика Государыни, под глазами набрякшие сине-черные мешки. Хорошо бы сбрить бороду, но об этом можно только мечтать. Мыло у меня сохранилось еще из старых запасов, но вот лезвия, как, впрочем, и зубная паста, кончились, и сейчас мне не по карману.
Почистив зубы мылом и умывшись, я все-таки ножницами коротко подстриг бороду — уж больно непрезентабельный вид она имела, — кое-как разгладил мокрыми ладонями рубашку и вернулся на кухню. Вода в чайнике закипела, и я, разбавив ее настоем липового цвета, выпил две чашки не очень приятного без сахара напитка. К варенью притронуться не решился, оставив его гостьям. Чем-то же их кормить надо? Поставив на стол рядом с банкой варенья пачку вермишели, я написал записку: «Сварите вермишель, а в холодильнике возьмите консервы».
Вот вроде бы и все, что я мог им предложить. Пора на работу. Ах да, забыл о любимице. Я достал из холодильника колбасу, отрезал тоненький ломтик, мелко накрошил его на блюдце и поставил блюдце на пол у окна.
— Шипуша, кушать! — позвал я. Обычно слово «кушать» оказывало на кошку магическое действие, и она стремглав, где бы ни находилась, мчалась к блюдцу, стуча когтями по линолеуму. Но на сей раз кошка из-за холодильника не вышла. Обиделась.
— Тогда пока, — сказал я ей, оделся, осторожно, чтобы не хлопнула дверь, вышел из квартиры и пешком направился в институт. Раньше на работу ездил троллейбусом, но теперь общественный транспорт стал мне не по карману.
Осень в этом году грянула неожиданно и сразу, и намного раньше календарного срока. С дождем, холодом и ветром. Небывалые для конца августа в наших краях крепкие заморозки превратили не успевшие пожелтеть листья в зеленые тряпицы, и они висели на деревьях ослизлыми уродливыми сосульками. Шальной ветер раскачивал их, слепляя листья в тяжелые бесформенные гроздья, а затем срывал эти гроздья, и они падали на асфальт с неприятным чмокающим звуком. Кучки темно-зеленой слизи противно, как слякоть, расползались под ногами, но никто листья не убирал.
Оскальзываясь на киселе из зеленых листьев, я шел вдоль когда-то оживленной, запруженной транспортом, центральной улицы. Сейчас по ней лишь изредка на бешеной скорости проносились легковые иномарки, да совсем уж редко проползал битком набитый людьми обшарпанный отечественный троллейбус.
У городского парка я свернул на дамбу и пошел между прудами. Когда-то вдоль них, налезая друг на друга, ютились шахтерские мазанки времен царизма, непонятно по какой причине называемого ныне просвещенным. Стоки нечистот со дворов мазанок настолько загадили пруды, что превратили их в зловонные болота. При социализме мазанки снесли, пруды почистили, вдоль берегов посадили парк, и через тридцать лет в прудах наконец появилась рыба, а в камышах даже стали гнездиться утки. Сейчас, похоже, оздоровлению центральной зоны города пришел конец. Парк начал активно вырубаться якобы под застройку коттеджами для шахтеров, изъявивших будто бы во время последней забастовки желание вновь обосноваться на берегах прудов. По крайней мере так объяснял горсовет. То бишь, муниципалитет. Так я и поверил этой басне. Откуда шахтеру взять сумасшедшие деньги на строительство коттеджа, если в месяц он зарабатывает столько, сколько пронырливый спекулянт заколачивает за день, перепродав два-три ящика маргарина (того самого, который я так и не отоварил по талонам) в сопредельное независимое государство.
Впрочем, что мне сейчас до проблем воротил из муниципалитета? Мне бы поесть чего-нибудь, да гостей накормить… Что им та вермишель, да две банки консервов? И тут, уже подходя к институту, я внезапно подумал: а зачем я поставил консервы в холодильник? Это нелепое действие вызвало у меня улыбку, и на душе вдруг стало необычно хорошо. Как в юности. Как иногда мало нужно человеку для хорошего настроения.
Не заходя в лабораторию, я прямиком направился к директору. Как всегда с утра он проводил совещание, и я, немного поболтав с секретаршей, сел и тут же в приемной написал заявление на недельный отпуск за свой счет. Так что, когда директор освободился, я, как говорится, был во всеоружии.
— Можно? — спросил я от дверей, зайдя в кабинет.
Директор угрюмо кивнул, не поднимая головы и не отрывая взгляда от бумаг на столе. Свою фамилию Хмурый он оправдывал на все сто процентов. Его мрачное, синюшное то ли от какой-то болезни, то ли просто от душевной желчи лицо невольно наводило на мысль, что перед тобой либо отпетый человеконенавистник, либо отчаявшийся самоубийца — столько в его лице было открытой неприязни и отвращения к окружающему миру.
Я подошел к столу и протянул директору заявление.
— Здравствуйте, — сказал я.
— Садись, — буркнул он вместо приветствия.
Я сел.
— Сдашь аннотацию за квартал, и можешь идти в свой отпуск, — прочитав заявление, тяжело обронил Хмурый, по-прежнему не поднимая на меня взгляда.
Я нормально реагирую, когда ко мне обращаются на «ты». То есть, когда собеседник общается со мной на равных, без проявлений высокомерия или уничижения. Кем бы ни был собеседник — бомжем, или министром. Моего же директора мне всегда хотелось одернуть. Корректно, с чувством собственного достоинства объяснить, что какой-никакой, а я все-таки член Союза Писателей, что в табели о рангах несколько выше, чем его кандидатская степень. Но я никогда этого не делал. Внутренне морщился, но молчал. Мало того, знал, что никогда не скажу ничего подобного. Воспитание не позволяло, хоть и получил я его не в кадетском корпусе.
— До конца квартала еще месяц, — спокойно возразил я. — Выйду из отпуска и напишу.
Хмурый наконец одарил меня тяжелым взглядом. Ох, и не любил он, когда ему возражали.
— Пока я здесь директор, распоряжения отдаю я. А ты их должен выполнять.
И все же я не выдержал.
— В таком случае я уйду в отпуск без вашего разрешения.
Болезненно темное лицо Хмурого совсем почернело.
— А я тебя уволю! — твердо пообещал он.