Эти слова, очевидно, потому именно Алику и запомнились, что престарелый ученый, рано утром провожая его к трамвайной остановке, только их (эту свою мысль) на разные лады и повторял.
Очень и очень тепло распрощавшись со старым кибернетиком, он купил билет и в трамвае поехал домой. Выйдя вечером через заднюю дверь прицепного вагона, Альберт твердо себе сказал: «Все, Сидорович, хватит разбрасываться! Пора взяться за ум!..» И быстро пошел домой. Он шел все быстрей и быстрей, а потом побежал, потому что, пока ехал в трамвае, обдумал шесть статей, названия к которым его уставший мозг стал уже забывать. Никогда статей не писал, а тут шесть больших!.. Которые были (каждая в отдельности) направлены против Алевтины Горобылиной, против ее Николая, против старого кибернетика (на которого к вечеру он был уже зол), в защиту Клавы, в защиту телепатии… Он побежал домой еще быстрее, ибо как называлась шестая статья, уже почти забыл. Чтоб не запамятовать названия остальных, бежал все быстрее и повторял: «О старых кибернетиках, которые мякину выдают за чудеса», «О заслуживающем порицания применении телепортации цыганкой Алевтиной Горобылиной», «О Николае, который у ней под пятой», «О Клаве, которая стала козлом отпущения» и (вроде бы) «Об охотном и безохотном горении спичек (в эксперименте) и о бестрепетном предсказании лесных пожаров».
СОЛНЕЧНЫЙ ЗАЙЧИК
— Ну, рассказывайте, — войдя в комнату, сурово сказал врач и бесцеремонно раскрыл окно.
Молодой и щупленький, в хрустящем халатике, он сразу же приятно всколыхнул в Хламорове густое сладковатое чувство мести: очень уж врач был ершист.
— Я страдаю тяжким даром магнетического внушения, — подтягивая к дырявой, будто фанерная лопата, бороде ватное одеяло, сказал Хламоров. — Овладел недугом нежданно-негаданно… Когда-то был приглашен на помолвку. С утра все слушали жениха. К полудню он был уже невыносим. Ума палата, он знал все, начиная от высшей астрономии. Все гости, человек сорок, ждали, что же скажу я, ведь я когда-то дружил с невестой, да только как-то отошел в сторону… Но что я мог сказать, если эта лысина перед сговором прочитал всю энциклопедию! Он хотел затоптать мою гордость… Гости вздремнули и опять сели к столу. Ели весеннюю окрошку. И снова гремел жених. О пневматических челноках! Мне уже не хватало воздуха, а уйти было нельзя. Месть, только месть, сказал я себе. И во мне стала расти мечта. Я страшно сосредоточился и… Жених замолчал. Все удивленно перестали есть окрошку. А он сверкнул очами и сказал: «А теперь смотрите…» Взял у соседа (это был отец невесты) полную тарелку окрошки и вылил себе на голову. Страшное дело!.. Все окаменели — ну натуральный застольный спазм. (Как я был мелочен!) Когда жениха вытерли, я сказал, что виноват я. Все были поражены благородством, с каким я решился на очищающую ложь. Все сказали, чтоб я немедленно прекратил этот сладострастный поклеп на самого себя…
— Я вас вылечу, — уверенно сказал врач. — Вы разлюбите свой милый недуг и все теплые радости, которые он вам приносил. А пока созерцайте облака…
— Уходите, — сказал ему Хламоров. — Убегайте…
Юноша побледнел, но убежать не успел… Он схватил одеяло и с дивной прытью стал гоняться за ошалевшими мухами. Хламоров достал из-под подушки часы и засек время. Сеанс длился тринадцать минут…
Из окна дома, что высился за осенним сквером, кто-то наводил солнечного зайчика. «Майся, майся… — жмурился и мурлыкал Хламоров. — Этим меня не возьмешь…» Он вскочил, подбежал к телефону. Раздался робкий девичий голос: «Алло… Роберт?.. Я вас… знаю… Хотела забыть, да не могу. Спасите меня. Ну, прямо: знаете что?.. Давайте увидимся. Нет, правда! Завтра?.. Нет, через двенадцать дней, ладно?.. Ну, потому что тогда мне исполнится восемнадцать. А вы видели солнечный зайчик? Ой, правда?!. Это был мой. До завтра — по солнечному телеграфу! Зовут?.. Майя…»
Ни одному ее слову Хламоров не поверил, но от волнения взмок. А вдруг все правда?.. И его затрясло. И запетлял он по комнате, беспрестанно бормоча: «Да какая разница: восемнадцать лет или семнадцать, если любовь!..»
В эти счастливые минуты он не догадывался, что его любимый да утешающий дар измываться навеки погублен. Он снял со стены зеркало, поколебался… и тщательно стер с него пыль.
СУДНАЯ НОЧЬ
Соседи не виноваты, если что-нибудь увидят. Они ведь тоже выходят на улицу, хотя уже сумерки и почти не видно, как идет дым из труб. Собаки лают в синий вечер, и это хорошо слыхать.
Был морозец.
Они с вечера заметили, что у шурина какая-то возня во дворе. Возятся, возятся — и никак не видно, что такое. Шурин помаленьку ругается, а этот пыхтит!.. Думали, он пьяный с кем-нибудь. Но он не пил. Он был изобретатель, и это ему вредило. Недавно он изобрел ложкодержатель. Портативный, небольшой такой зажим, чтоб удобней держать ложку во время еды. Он насчет этого уже давно с Японией ведет переговоры. Он и с ЮНЕСКО переписывается. По их просьбе он изобрел ступку-самодувку-полуавтомат для особого молекулярного истолчения мела. Потому что нужно создать очень большие запасы тонко толченного мела, какого мельче быть не может и нигде нет.
Потом они гурьбой вдвоем кое-как втолкались из сеней в комнаты. Так что дверь перед ними была открыта до тех пор, пока жена не закричала, чтоб он не выстужал дом. Трамвай по соседней улице прогромыхал как раз перед этим, и это мешало детям спать.
Он изобретает только из подручных материалов, что есть в кладовке, на чердаке, в сарайке и в подполе. Это принцип. У него дома одной только проволоки скопилось что-то около двадцати двух тонн. Разумеется, он не наш шурин. Он шурин одного близкого друга и работает лаборантом.
Но ночью, в три часа ночи он в растянутом свитере прибежал к тестю. И стал будить этот большой дом. Стал трогать ворота, гудеть ими. Тесть по ночам курил. Он ночью не спал, а думал. И вот в стеклянной глубине он оттопырил занавеску.
— Кто там? — спросил он этого шурина через тройные рамы. Его освещала луна, и шурин по губам догадался, о чем тесть разговаривает с ним.
— Я, не видишь! — размахнул шурин руками.
Тесть, глядя снизу на высокую луну (хотя через тройные стекла расслышать его слова и невозможно было), сказал:
— Глаза светом забило — не вижу, что ты говоришь.
Шурин достал из кармана трояковыпуклое зеркало и дважды отраженный свет направил себе на лицо.
— Впусти! — крикнул он в голубые глазки и, чтоб тесть не обиделся, поддерживал на себе отраженный свет. — Говорил тебе: давай слуховое окно высверлю. Легче бы собеседовать было.
— Чтоб дыму напустил? — побегал тесть губами и за тройными стеклами засмеялся без звуков.
Тесть его изобретений не признавал и по ночам в дом не впускал. У него была своя жизнь.
На всю улицу шурин крикнул:
— Я что-то изобрел и сам не пойму! Помогите связать!
— А как называется? — спросил тесть.
— Лошадиная сила! — на всю улицу закричал шурин. — Меня из дому гонит, детям есть не дает, а жене спать. Приходите. С деверем, со свекровью и с зятем. А я к свояку схожу, он математику знает.
— Иди. Придем. — Тесть беззубо засмеялся и опустил занавеску. Ему надо было найти валенки. Да галоши к ним. Да еще полночи зятя будить, который, может, и не проснется.
Шурин ждал их около дома. Под высокой луной топтался у калитки, хрустел снегом. Потом жена вынесла ему от соседей коричневый полушубок, лишь бы он в этом свитере не застудил свои внутренние органы.
Чтоб изобрести лошадиную силу, шурину потребовалось девять фунтов авиационной резины, бобровый рукав, три дубовые доски, полтора квадратных метра сыромятной кожи и одна пластмассовая рессора. Ну и по мелочам: батарейка, клей и одно сопротивление, а также дратва, немного жести и консультация у свояка. Вот и все. За три недели он эту лошилу, как он ее ласково называл, сшил и склеил. Она была похожа на хлебный батон с четырьмя руколапами — две руколапы для рук, а две для ног, — ростом с первоклассника и весила сорок четыре килограмма и все это время набиралась сил, и шурин не знал, станет ли она работать.