Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Знаешь, что я тебе скажу: война — это убийство, но ты поступай как знаешь.

Он посоветовал сыну только одно: матери об этом ничего не сказывать и с нею не прощаться. Ночью он сам потихоньку выпроводил сына за город с проезжими офицерами, которые обещали записать молодого человека в полк, и потом, возвратясь к жене, открыл ей истину, горькую для ее материнского сердца. Нанеся этот удар своей подруге, Червев утешал ее, и очень успешно, тем, что мог найти в ее патриотическом чувстве, которое в ней было если не выше материнского, то по крайней мере в уровень с ним: она нашла облегчение в том, что молилась в одной молитве о сыне и о России. Россия была спасена, а сын бедной женщины убит: мать этого не снесла, и Червев кругом осиротел. Он и это свое горе снес мужественно, без слез и без жалоб, но только после этого уже не захотел оставаться на своем месте в училище, а забрал свои толстые книги, из которых, по словам Патрикея, "все из одной в другую списывал", и ушел из города.

— Куда?

На это Патрикей отвечал, что никому до этого нужды не было и потому об этом никто ничего не знает.

— А нам с тобой об этом надо будет узнать, — произнесла княгиня и дала рукой знак, чтобы Патрикей удалился.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Странное и притом не совсем приятное впечатление произвел этот рассказ на бабушку. Ей не нравилось, что во всем этом отдает каким-то чудачеством; и она усомнилась в основательности своей догадки, что имя Червева упомянуто в письме Сперанского с целью сделать ей указание на Мефодия Мироныча.

Но, подумав немножко, бабушка, однако, пожелала еще расспросить о нем Дон-Кихота.

Дворянин в это время был близко: он сидел пред княгинею и клал свой пасьянс. Бабушка тотчас же вступила с ним в разговор.

— Полно тебе шлепать своими картами! — сказала она. — Давай поговорим.

— А? Поговорим… Хорошо, извольте… О чем поговорим?

— Ты ведь, разумеется, тоже знал учителя Червева?

— Что за пустяки! Разумеется, знал.

— Мне кажется… что Патрикей мне про него что-то вздора наговорил.

— Ну, разумеется, как же может Патрикей… Разве Патрикей может его понимать? А что вы про него хотите знать?

— Все.

— Да я всего и сам не знаю.

— Ну, говори просто: что он и какого сорта человек?

— Гм!.. по-моему, он человек первого сорта.

— С какого края первого?

— Да, да; вы правы, я не так сказал: он выше первого, он го-человек.

— Что ты такое несешь?

— Я говорю, он го-человек; это, я думаю, всякому понятно, что значит.

— Ну, а вообрази, что мне это непонятно, и говори толком: чем он от других рознится?

— А чем рознится го-сотерн от простого сотерна: то же вино, да лучше. Он поумнее того, кто сто книг наизусть выучил.

— Кто это сто книг выучил?

— Я читал… был такой ученый… я это в книгах читал.

— Батюшка, да ведь твоих книг, кроме тебя, никто не читывал! Ты объясни проще.

— Отчего же моих книг не читать? Что они старые, так это ничего не значит; а впрочем, я вам расскажу: это было в Палестине, когда о святой троице спорили.

— Ну, вон оно куда пошло!

— Да ведь позвольте, пожалуйста, ведь это так-с… тогда ведь, знаете, в старину, какие люди бывали: учились много, а не боялись ничего.

— Ну хорошо — бывали и тогда разные люди, а ты не путай, а рассказывай: "В Палестине жил ученый, который выучил наизусть сто книг…" Продолжай дальше!

— Да; а там же, где-то в пещере, жил мудрец. Ученый и захотел показать мудрецу, что он много знает; приходит к нему в пещеру и говорит: "Я сто книг выучил", а мудрец на него посмотрел и отвечал: "Ты дурак".

— За что же он его так обидел?

— Да позвольте, вот видите, как вы поспешны: он его совсем не обидел, а хотел его ученость узнать, а ученый как только услыхал, что мудрец его дураком назвал, взял палку и начал мудреца бить.

— И троица, и науки, и палкой дерутся… Ничего не разберу.

— Да вы подождите, ведь это вдруг невозможно… Вот когда ученый мудреца отколотил, мудрец и заплакал.

— Больно, так и мудрец заплачет.

— Совсем не о том, что больно, а из сожаления.

— Ничего не понимаю.

— Слушайте: мудрец заплакал и говорит ученому: "Ах, какой ты бедный, как ты дурно учился", а тот еще хуже рассердился и говорит:

"Чем я дурно учился: я сто книг выучил".

А мудрец отвечает:

"Как же ты сто книг выучил, а одно слово неприятное услыхал, и все их вдруг позабыл и драться стал".

— Это он остро ему сказал.

— А как же? "Иди, говорит, теперь снова учись". А Червев что выучил, все постоянно помнит.

_ А его тоже разве на такой манер экзаменовали?

— Еще бы!

— И дураком называли?

— Ну, разумеется: только ведь его кто как хочет обижай, он не обидится и своего достоинства не забудет.

— Да в чем же его достоинство?

— Постиг путь, истину и жизнь.

— Путь, истина и жизнь — это Христос.

— Он его и постиг.

Княгиня перестала расспрашивать; ее докладчики ее интересовали, но не удовлетворяли ее любопытства.

Но каково же было ее удивление, когда те, кому она передала результат своих неудачных разведок о местопребывании Червева, ответили ей, что местопребывание старика уже отыскано чрез Дмитрия Петровича Журавского, который не прерывал с Червевым сношений и знал, что этот антик теперь живет в Курске, где учит грамота детей и наслаждается дружбою "самоучного мещанина Семенова".

Княгиня слыхала и про Журавского и про "самоучного мещанина Семенова", которые оба впоследствии получили у нас оригинальную известность: первый как сотрудник Сперанского по изданию законов и потом искреннейший аболиционист, а второй как самоучка-астроном.

Имена этих двух людей, в особенности имя Дмитрия Журавского, подняли в глазах бабушки значение Червева. Какой-нибудь незначащий человек не мог быть другом страстного любителя науки Семенова, и с ним наверное не пересылался бы письмами Журавский, освободительные идеи которого, впоследствии неуспешно приложенные им в имениях графа Перовского, хотя и держались в секрете, но были немножко известны княгине. К слову о Журавском нелишним считаю сказать, что бабушка никогда не боялась «освобождения» и сама охотно толковала о том, что быт крепостных невыносимо тяжел и что "несправедливость эту надо уничтожить". Правда, княгиня Варвара Никаноровна не думала о таком освобождении крепостных, какое последовало при Александре Втором; это лучшим ее сверстникам не казалось возможным. Журавский, посвятивший крестьянскому вопросу всю свою жизнь и все свои средства, никогда в лучших своих мечтах не дерзал проектировать так, как это сделалось… Великодушный человек этот соглашался еще оставить крестьянина помещичьим работником, но только не рабом.

По крайней мере так писано в заготовленной Журавским правительству записке, которая ныне, вместе с другими бумагами покойного, хранится у того, кто пишет эти строки. Журавский не мечтал об освобождении крестьян иначе как с долговременною подготовительною полосою, доколе крестьянин и его помещик выправятся умственно и нравственно. Теперь, когда Колумбово яйцо поставлено, все эти примериванья, разумеется, могут казаться очень неудовлетворительными, но тогда и так едва смели думать. Княгиня Варвара Никаноровна, находясь в числе строго избранных лиц небольшого кружка, в котором Журавский первый раз прочел свою записку "О крепостных людях и о средствах устроить их положение на лучших началах", слушала это сочинение с глубочайшим вниманием и по окончании чтения выразила автору полное свое сочувствие и готовность служить его заботам всем, чем она может. Журавский, однако, всех отклонял от участия в этом деле; он надеялся провести все чрез В. Перовского, от имени которого и должна была идти «записка». Но тем не менее все это настолько познакомило княгиню с Журавским, что она не затруднилась обратиться к нему за расспросами о Червеве. Хворый Журавский, с своими длинными золотушными волосами и перевязанным черною косынкою ухом, явился к княгине по ее зову и на ее вопрос о Червеве отвечал:

38
{"b":"105842","o":1}