Иван Дмитриевич, сидя в Егоровском трактире и шевеля пальцами в серебряных кольцах, говорил соседу – рябенькому купцу с хитренькими глазками:
– Что же такое происходит, я хлеб покупал по двадцать рублей четверть. А третьего дня стали его продавать осьмнадцать рублей, вчерась семнадцать, ноне за пятнадцать отдают. Это выходит, я за два дня по три целковых на четверти потерял… Это значит, свой же купец своего брата топит, Бога не боится… – И Иван Дмитриевич, задыхаясь, расстегнул воротник поддёвки. – Нет, только бы узнать мне, чья это рука, я бы его по миру пустил!..
Рябенький купец вздохнул:
– А я свой хлеб вчерась продал…
Иван Дмитриевич подался вперёд:
– Неужто продал?
Рябенький махнул сухонькой ручкой:
– Продал. Прямо вывез на базар все возы: «Покупайте, православные, по семнадцати рублей!» И то сказать, покупали с трудом. Говорят: «Завтра-то дешевле будет, вон его сколько навалило, видать, пригнали».
Иван Дмитриевич взмахнул руками:
– Да и откуда же хлеб-то взялся? До нового урожая полгода ждать!..
Рябенький наклонился, зашептал:
– Слыхать, Николай Иванович Новиков со товарищи за дело взялся. Порешили они народу помочь. Да Походяшин в кумпанию вошёл. Разве с ним потягаешься! Новиков-то какой человек – у него ума палата, да с ним денег миллионы…
Иван Дмитриевич налился кровью, вскочил:
– И чего на них власть смотрит, фармазоны проклятые!..
Почесал затылок – придётся, видно, хлеб продавать, а то совсем разоришься. И побежал к выходу.
Маленькое украинское село Парафеевка потонуло в садах. Яркие звёзды мерцали на чёрном небе. Стояла тихая и тёплая августовская ночь. Откуда-то доносились обрывки песен, голоса и девичий смех. Всё было в томлении. Красноватая луна медленно выплыла из облаков, освещая бледным светом белые хаты, курчавые вишнёвые деревья, стройные тополя, дорогу, вьющуюся от полей к селу, и у самой околицы фигуру гренадера в кивере, стоявшего как изваяние.
Только в одной большой избе на самом краю села светились окна. Около неё несколько стреноженных осёдланных лошадей щипали траву и, сидя на корточках, двое солдат курили трубки и разговаривали вполголоса. Перед крыльцом стояли парные часовые. В первой комнате, положив голову на стол, спал офицер, против него на лавке лежал, закутавшись в плащ, казачий полковник. Он храпел, длинные усы его зловеще шевелились, пламя стоявшей рядом с ним свечи колебалось. Из-за двери, которая вела в другую комнату, доносились голоса.
В этой комнате, чисто прибранной, за столом, на котором лежала карта и стояли свечи, сидели двое. Один – гигантского роста, полный, с чертами лица, как будто вырубленными топором, и тяжёлым подбородком, медлительный в движениях, и другой – худенький, маленький, носатый, подвижный.
– Так вот-с, – сказал носатый, ткнув пальцем в карту, – изволите видеть, милостивый государь мой, Пётр Александрович, турки прямое имеют намерение, через Кинбурн прорвавшись, выйти прямо к Херсону и в Крым, отчего и последствия будут ужасные…
– Будут, – сказал его собеседник, Румянцев.
– А посему просил я у светлейшего хотя бы два полка, я бы варваров опрокинул и прогнал… Отказал-с…
Румянцев встал и начал расхаживать по комнате из угла в угол, потом подошёл к карте.
– Диспозиция моих войск такова, что одним флангом примыкают они к австрийцам, другим – к армии светлейшего. К тому же вся жидкая и растянутая сия линия идёт по берегам Буга и Днестра, имея против себя подвижные и многочисленные неприятельские силы. Австрийцы каждый день планы свои меняют, а принц Кобургский только и знает, что просит у меня войск. Где же мне их взять? Светлейший молчит. Четыре моих курьера уже уехали и у него сидят. Слухи о нём идут дурные, то якобы он хочет в монахи постричься и вовсе из армии уехать, всё бросив как есть, то якобы он запил и в меланхолии пребывает. Мне он не только кавалерийского полка, а и сотни казаков не даёт – некому фураж и провиант собирать. Вот какие дела, батюшка!..
Румянцев махнул рукой и повернулся к двери.
– Михаил Борисович, а Михаил Борисович!
В дверях появился гренадер-денщик, головой под дверную притолоку, вся грудь в медалях.
– Дай-ка нам, Михаил Борисович, по рюмке анисовой да два кренделя с тмином – что-то во рту сухо и в суставах ломота. Вот мы с Михаилом Борисовичем почти сорок лет воюем, а такой войны не видели. Ты как считаешь, Михаил Борисович? А?
Гренадер потоптался, половицы заскрипели, потом прогудел басом, которому позавидовал бы даже дьякон придворной церкви:
– Мы при прежних войнах, ваше сиятельство, этих турков кучами брали. Добыч был какой – богатство! А теперечи не поймёшь что – не видать дела! – И затопал к выходу, потом вернулся, неся на подносе две рюмки и крендели.
Суворов выпил рюмку, закусил кренделем, потом снова склонился к карте.
– Так что же вы, батюшка Пётр Александрович, советуете? Неприятель с каждым днём в числе умножается, наши же войска тают, раненых и больных почти одна треть…
Румянцев выпил, понюхал крендель.
– То же и у меня…
Суворов вскочил.
– Из сего надо сделать вывод…
Румянцев ударил тяжёлой ладонью по карте:
– Вывод один: не надеяся более на светлейшего и не ожидая от него помощи, наступать и бить неприятеля.
12
ПОДВИГ САКЕНА
В землянке с колоннами, похожей на дворцовую залу, в которой потолок, стены и пол были покрыты коврами, на диване лежал Потёмкин – в халате, босой, небритый и непричёсанный, держа в руках святцы. Перед ним стоял капитан Спечинский, числившийся его адъютантом, но проживавший в Москве. Он был вызван срочной эстафетой и прискакал в ставку светлейшего бледный от бессонницы, шатаясь от усталости. Капитан, вытянувшись, молча глядел на князя, который лениво перелистывал церковную книгу. Потёмкин поднял своё помятое лицо.
– Капитан, тринадцатого генваря день какого святого?
Спечинский задохнулся от удивления, но ответил бодрым по уставу голосом.
– Святого мученика Ермила, ваша светлость.
Князь криво улыбнулся:
– Верно. А четырнадцатого декабря?
– Святого мученика Фирса, преподобного Исаакия Почепского, ваша светлость.
Потёмкин удивлённо пожал плечами:
– Тоже верно. Ну, а, предположим, двадцать первого июня?
– Святого мученика Юлиана Тарийского, ваша светлость.
Потёмкин захлопнул святцы, вскочил, халат распахнулся, волосатая грудь открылась.
– Сие просто удивительно! Поздравляю вас, капитан. Такой памяти я ещё не встречал. Вы женаты?
– Так точно, ваша светлость.
– Можете возвратиться назад в Москву и передать мой нижайший поклон вашей супруге.
Капитан, шатаясь, направился к выходу.
Светлейший взял с маленького столика бутылку, откупорил её. Кислые щи ударили вверх, залили ковры на стене и полу. Потёмкин выпил большой бокал квасу, подошёл к секретеру, сел. Нераспечатанные пакеты и письма лежали на нём грудами. Одно из них, с вензелем «Д. М.» на конверте, бросилось ему в глаза.
Потёмкин задумался. Три недели тому назад он приказал контр-адмиралу Войновичу, собрав весь Черноморский флот, уничтожить турецкие суда, беспрерывно подвозившие подкрепления в Очаков. На море свирепствовали страшные осенние бури. Войнович просил обождать некоторое время, пока наступит ясная погода.
Тогда он, светлейший, накричал на него, обозвал трусом, потребовал, чтобы «флот показал свою неустрашимость».
Корабли вышли в море, их разметала буря. Теперь они, повреждённые, со сломанными мачтами, стояли в разных портах, многих недосчитывались вовсе. Тогда Потёмкин решил совсем удалиться от дел, уйти в монастырь и написал императрице письмо:
«Матушка, корабли и большие фрегаты пропали. Бог бьёт, а не турки. Ей-богу, я почти мёртв. Все милости и имения, которые получил от щедрот ваших, повергаю к стопам вашим и хочу в уединении и неизвестности кончить жизнь свою, которая, думаю, не продолжится».