На этом месте я, моего читателя всепокорный слуга и автор, излагающий эту повесть, позволил себя перебить Оноприя Опанасовича Перегуда почтительным замечанием, что допрашиваемые люди могли ему не поверить, что он вправе бить их кнутом и пытать на пытке, но он отвечал:
– А это позвольте: почему же бы они мне в том не поверили? Это в книжке пропечатано?
– Книжка эта, – отвечал я, – без сомнения, была издана много раньше, чем уничтожено рабство, и пытка, и кнут?
– Извините-с! – отвечал бывший становой и достал у себя из «шуфлятки» тетрадь, содержащую «Чин во явление истины», и показал «выход», из коего видно было, что «книга сия напечатася во святом граде Москве в 1864 году индикта 6 месяца марта». И после сего Оноприй Опанасович сказал, что он имел полное право «предлагать пред очеса людей ужасный страх благоухищренным образом». И что это было очень хорошо, и никто этого порядка и не оспаривал, а, напротив, того, поелику сие на конокрадов превосходно действовало, то сельские люди очень сей закон возлюбили и почитали «выше всех томов Собрания». А за то, что Перегуд знал такой хороший закон, какого другие не знали, добрые люди его «поважали, а злодии трепетали», а оттого ему пришли разом великая польза и превеличайший вред, ибо он, с одной стороны, надеялся, что скоро после сего мог бы по сим правилам всем руководить и править даже до века, а с другой, его настиг злой рок в том, что, по выводе всех конокрадов, он впал в искушение, и в душе его зародилась ненасытная жажда славы и честолюбия. Тогда, обуреваемый этой страстию, Оноприй Перегуд из Перегудов захотел лучше всех отличиться на большее и «погиб, аки обра»[44], – окончательно скрывшись затем в здании сумасшедшего дома, где и ведется теперь эта беседа.
За сим же кратким отступлением пусть далее рассказывает свою историю опять сам Оноприй Опанасович, своими словами.
XIV
Не знаю я, какое вы имеете уважение на того отца Прокопа, который в оную давно прошедшую эпоху, по извержении из Перегудов жидов, сам стал еще более злым процентщиком, да передал то и сыну и зятю Маркелу, и шкода мне, что я этого не знаю. Наверное, многие думают: «Вот это были самые худшие», но извините – это так не было. Может быть, конечно, надо иначе жить и ходить перед богом, а не так, як ходил в своих красных чоботах поп Прокопий, но ведь все люди живут не так, как следует; а только когда и Маркел внезапно окончился скорописною смертию, як раз над своею раскрытою кубышкою, где содерживал свои гроши, то вот тогда мы увидали еще худшее, ибо ко гробу высокопроцентного Маркела попа наiхали студенты не токмо из бурсы, а даже академисты, и стали на дочку его, сиротиночку Домасю, или на Домну Маркеловну, такие несытые очи пущать и такие стрелы стрелять в нее через отцовский гроб, що даже посмущали всех своими холостыми зарядами. А все это единственно с тем, чтобы тут же сейчас внушить ей к себе вожделение, а тогда с нею вместе получить себе в обладание и оную преславную и прехвальную родительскую кубышку. Но за это осуждать нечего.
Деньги счастие дают,
В деньгах правда, в деньгах сила;
Все за деньги отдают,
Все, что нравится, что мило.
Это мы пели в певчих, и кто может и не полюбить такого могущества! А только изо всех из сих стукачей самый ловкий был один Назарко, поэт и мечтатель, который в самую последнюю минуту над гробом Маркела взъерошил себе на голове волосы и, закрутив косицы, вытянул вперед руку и произнес речь, да такую, шельма, отмахал наипрочувствованную речь, с хриями[45], и тропами, и метафорами, и синехдохами, что сразу со всем этим так он прямисенько и въехал в пшеничное сердце Домаси. Так она, бiдна сироточка, тут и влюбилась в него, як кошка, и он скоро же после сего учинился поп, и нарекся отец Назарий, и сел в Перегудах. Вот это уже был не такой, как жены его дед и батько, бо то были простяки и блюли только свои хапаньцы; ну, а сей, как только получил перегудинский приход, так и почал вмешиваться не в свои дела, а, главнейше всего, стал заступать в мою часть, и с самой преудивительнейшей еще стороны: например, вдруг он почал у людей на духу расспрашивать не то, что не думает ли кто коней красти, а все про якие-то другие думки и пустяки, вроде того, что «чи вы ото всех довольны живете, или чи не смущае вас кто ожидати лучшего, и як с вас становой добирает податки?» Помилуйте, к чему это такое? А когда же пошла до него на дух моя служителька Христина, которая, откровенно оказать, була себе такая… довольно прелеповатенькая, так он ее принял хуже, чем по «Чину явления истины», и так ее умаял своими расспросами, что та пришла и ревет, ибо говорит: «Усе люди ей смiялись: „чего се ее пiп одну так долго спрашивал“. И пошла она добирать в уме: „Хтось-то, каже, про мене все-таки пустяковины ему повыкладывал?“ Я ей говорю: „Да ну, уже оставь! Нехай он себе что хочет, то и думает!“ Так нет! все бидолаха плачет да сумуется:
– Як таки так: отчего ему все звесно, будто как он с нами тут жил вместе! – И сейчас на меня причина: – Нет, каже, я вже ж теперь не хочу с вами ни того, и ни этого, и просто жить на селе не желаю, а пойду в город и буду там, пока моей красы есть!
– Ну и провались ты совсем скризь свiт, чертова баба, иди! А все-таки, знаете, досадительно это вмешательство и нарушение свободы кавалерской жизни. Но дома у меня все это недолго продолжалось, потому что Христя была жинка ласковая и потому скоро соскучилась и сама пришла и извинялася: «Що он там, каже, ни говори, а я одна боюсь, бо мне мертвы снятся, – нехай бог милует, – лучше опять будем по-прежнему». Но поп Назарко, продолжая все дальше да больше, начал уже испытывать людей до такой степени, що даже уж не только все мимотекущие прегрешения обследует, но и предбудущие намерения вопросит: «Чи не задумляешь ли чего прочего…» Вот! Люди, знаете, все испугалися и стали мне говорить: «Що се за нова поведенция, чого николи сего не було, и в законе божом про то не сказано!.. Вы, – говорят мне, – сами люди письменши: вы перед самим архиереем с свечой стояли – вам должно быть все свiтло; рассудите нам: про что се новый пiп нас надоумливает, а не то мы в другое село пойдем».
Бачите, яка уже колобродь пошла! Уже и приход бросить согласны! Готово уголовное преступление!
XV
Знаете, я впал в думу, ибо вижу, что это щось такое, против чего мне надо в самоскорейшем времени что-то сделать! А что именно сделать, на то в моем «Чине явления истины» извествования нет! Думайте, пожалуйста, как никакая книга не может объять все разнообразные события жизни! Два только, вижу, есть выбора: идти мне и объясниться с Назаром и уговорить его, чтобы он все это оставил, но думаю: нет, он меня не послухает и еще спросит: «Откуда вам это известно?» и потом разведет свои хрии и метафоры. Нет; не годится спрашивать. А другой выбор был то, что написать на него донос, что он человек очень сомнительный. Но доноса я писать боялся и все пребывал в нерешительности, как вдруг я сам был позван непосредственно к самому губернатору, и тот меня спрашикает наедине про такую поэзию: знаю ли я песню: «Колысь було на Украинi добре було жiтi?» Я отвечаю:
– Прекрасно знаю, ваше превосходительство.
– А почему вы ее знаете?
– А потому, – говорю, – знаю, что у нас ее люди спiвают.
– А вы же про это доносили когда-нибудь?
– Нет, – отвечаю, – никогда не доносил.
– А для чего нет?
– Да що же тут доносить про такие пустяки?
– А слова какие: «добре було жити, як не знали наши дiды москалям служити?» Так это?
– Точно так, – отвечаю с удивлением и докладываю, что таких пiсен у нас много еще, а бывает и то, що еще и теперь люди новые пiсни слагают.