– Я вам дам: «не здужае». Сейчас мне коней!
– У него зубы болят…
Но тут уж я так закричал, что вдруг передо мною взялись и кони и Теренька, но только Теренька исправда от зубной боли весь платком обвязан, но я ему говорю:
– Ну, Теренька, теперь смотри! Бей кони во весь кнут, не уставай и скачи: потрясователь есть! – настигни только его, щоб в другий стан не ушел, и прямо его сомни и затопчи… Що там с ними разговаривать!
Теренька говорит:
– Надо его на мосту через Гнилушу настичь – тут я его сейчас в реку сброшу, и сцапаем.
– Сделай милость!
И как погнал, погнал-то так шибко, что вдруг, – представьте, – впереди себя вижу – опять пара коней, и на всем на виду в тележке сидит самый настоящий, форменный враг империи!
Теренька говорит:
– Валить с моста?
– Вали!
И как только потрясователь на мост взъехал, Теренька свистнул, и мы его своею тройкою пихнули в бок и всего со всеми потрохами в Гнилушу выкинули, а в воде, разумеется, сцапали… Знаете, молодой еще… этак среднего веку, но поза рожи самоужаснеющая, и враз пускается на самую преотчаянную ложь:
– Вы, – говорит, – не знаете, кто я, и что вы делаете!
А я его вяжу за руки да отвечаю: – Не беспокойся, душечка, знаем!
– Я правительственный агент, я слежу дерзкого преступника по следам и могу его упустить!
– Ладно, голубчик, ладно! Я тебя посажу на заводе в пустой чан: тебе будет хорошо; а потом нас разберут.
Но он вошел в страшный гнев и говорил про себя разные разности, кто он такой, – все хотел меня запугать, что мне за него достанется, но я говорю:
– Ничего, душко мое, ничего! Ты сначала меня повози, а после я на тебе поезжу! – и посадил его в чан, приставил караул и поскакал прямо в город с докладом:
– Пожалуйте, что мне следует: потрясователь есть.
XXV
Но ведь представьте же, что я в город не доехал, и наверно могу сказать, что, почему так случилось, вы не отгадаете. А случилося вот что: был, как я вам сказал, очень превеликий дождь, да и не переставал даже ради того случая, что я совершил свои заветные мечты и изловил первого настоящего врага империи. И вот я себе еду под буркой весь мокрый и согревься, мечтаю, як оный гоголевский Дмухонец[62]: що-то теперь из Петербурга, какую мне кавалерию вышлют: чи голубую, чи синюю? И не замечаю, как, несмотря на все торжествование моей победы и одоления, нападает на меня ожесточенный сон, и повозка моя по грязи плывет, дождь сверху по коже хлюпае, а я под буркою сплю, як правый богатырь, и вижу во сне свое торжество: вот он, потрясователь, сидит, и руки ему схвачены, и рот завязан, но все меня хочет укусить, и, наконец, укусил. И я на этом возбудился от сна; и вижу, что время уже стало no-ночи, и что мы находимся в каком-то как будто незнакомом мне диком и темном лесе, и что мы для чего-то не едем, а стоим, и Тереньки на козлах нет, а он что-то наперед лошадей ворочается, или как-то лазит, и одного резвого коня уже выпряг, а другого по копытам стучит, и этот конь от тех ударений дергает и всю повозку сотрясает.
Я ему закричал: – Теренька! Что это? Отчего кони так дергают и сотрясают?
А он отвечает:
– Молчать!
– Как молчать? Где мы?
– Не знаю!
– Что это за глупости! Как ты не знаешь?!
– Я хотел по ближней дорожке через лес проехать, да вот в лесу и запутался.
– Ты, верно, с ума сошел и хочешь меня убить!..
– Не стоит рук пачкать.
– Кацап проклятый! Тебе все стоит: хоть копеечку за душу взять, и то выгодно: сто душ загубишь и сто копеек возьмешь! Вот тебе и рубль! Но я тебе лучше так все деньги отдам, только ты меня, пожалуйста, не убивай.
А он на эти слова уже не отвечал, а вывел пристяжную в сторону и сказал:
– Прощай, болван! Жди себе орден бешеной собаки! – и поскакал и скрылся.
Представьте себе вдруг такое обращение и как я остался один среди незнакомого леса с одним конем и не могу себе вообразить: где я и что со мною этот настоящий разбойник уделал?
А он такое уделал, что нельзя было и понять иначе, как то, что он достал мгновенное помешательство или имел глубокий умысел, ибо он, как уже сказано, ускакал на пристяжном, покинув тут и свой кучерский армяк и Христин платок, которым был закутан – очевидно, от мнимой зубной боли, а другому коренному коню он, негодяй, под копыта два гвоздя забил! Ну, не варвар ли это, кацапская рожа! Боже мiй милi, что за положение! А дождь так и хлыще, а конь больной ногой мотае и стукае, аж смотреть его жалостно… Думаю: посмотрю-ка я, чи нема у меня под сиденьем клещей, – может быть, я ими хоть одного гвоздя у несчастного коняки вытащу. И с тiм, знаете, только що снял подушку с сиденья, как вдруг что же там вижу: полно место тiх самых гаспiдских листков[63], що и «мы не так живем и как надо» и прочие неподобные глаголы.
Я и упал на колени, а руки расставил, щоб покрыть еию несподиванную подлость! И тут вдруг мне ясно в очи ударило, что ведь это очевидно, что потрясователь-то чуть ли не кто другой и был, как сам мой Теренька, по прозванью Дарвалдай-лихой[64]; и вот я, я сам служил ему для удобства развозить по всем местам его проклятые шпаргалки!.. И вот оно… вот тут же при мне находится все самополнейшее на меня доказательство моей самой настоящей болванской неспособности и несмотренья…
И подумал я себе: «А и що ж то буде за акциденция[65], як я буду сидеть над теми листками в брычке да буду недоумевать да плакать? Дождь перейдет, и по дороге непременно кто-нибудь покажется, и я попадусь с поличным в политическом деле! Надо иметь энергию и отвагу, щоб это избавить… Надо все это упредить».
XXVI
И вот я вскочил и начал хапать все сии проклятые бумажки! Хотел, знаете, щоб стащить их все чисто куда-нибудь в ров или в болото и там их чем-нибудь завалить или затоптать, щобы они там исчезли и не помянулись. Аж як все похватал и понес под сим страшнейшим дождем и ужаснейшими в мире блистаниями огненной молоньи, то не бачил сам, куда и иду, и попал в сем незнакомом лесу действительно на край глубоченного оврага и престрашнейшим манером загремел вниз вместе с целою глыбою размокшей глины. И тут, при сем ужасном падении, все те шпаргалки у меня из рук выбило и помчало их неодоленным бурным потоком, в котором и сам я, крутясь, заливался и уже погибал безвозвратно; но бытие мое, однако, было сохранено, и я, вообразите, увидал себя в приятнейшем покое, который сначала принял было за жилище другого мира, и лежал я на мягкой чистейшей от серебра покрытою простынею постели, а близ моего изголовья поставлен был столик, а на нем лекарства, а невдалеке еще навпротив меня другой столик, а на нем тихо-тихесенько свiтит ласковым светом превосходнейшая лампа, принакрытая сверху зеленой тафтицей… А далее смотрю и вижу, что в самом месте, где освещено лампой, что-то скоро-скоро мелькает! Я подумал: что это такое, точно как будто лапка серой кошечки или еще что? Но никак не могу разобрать въяве: где ж это я и по якому такому случаю? И так все лежу и що-сь такое думаю, но, однако, себе чувствую, что мне очень прекрасно. Верно, думаю, это, может быть, и есть «егда приидеши во царствие». Ну да, так это и есть: был я человек, и делал разные поганые дела, и залился в потоке воды, и умер, и, должно быть, по якой, мабуть, ошибке я попал теперь в рай. А може, мне так и следует за то, що я находился в некое время при архиерейском служении. А может быть, я и с сией заслугою рая все-таки еще недостоин, и это не рай, а что-нибудь из языческих Овидиевых превращений. И даже это скорей буде так для того, что в раю все сидят и сшвают: «свят, свят, свят», а тут совсем пения нет, а тиш-нота, и меня уже как молонья в памяти все прожигает, что я был становой в Перегудах, и вот я возлюбил почести, от коих напали на меня безумные мечты, и начал я искать не сущих в моем стане потрясователей основ, и начал я за кем-то гоняться и чрез долгое время был в страшнейшей тревоге, а потом внезапно во что-то обращен, в якое-сь тишайшее существо, и помещен в сем очаровательном месте, и что перед глазами моими мигает-то мне непонятное, – ибо это какие-то непонятные мне малые существа, со стручок роста, вроде тех карликов, которых, бывало, в детстве во сне видишь, и вот они между собою как бы борются и трясут железными кольями, от блыщания коих меня замаячило, и я вновь потерял сознание, и потом опять себе вспомнил, когда кто-то откуда-то взошел и тихо прошептал: