– Ну-у, это еще ничего вам не звiсно!
– Нет, мне известно, что они для того созданы, чтоб колебать основы и шатать троны, а уж от тебя-то что и останется!
– Се, – говорит, – все в божой власти: може, бог так мени даст, що яка я есть сама, такесенька и зостанусь, и они ничего злого мени не сделают.
Я рассердился:
– Ишь ты какая дрянь! – говорю. – Ну, если ты так хочешь, то и пусть он тебя забодает своею шляпою! А она отвечает с досадой:
– Да що вы меня все тою шляпой пужаете! Хиба ж у него та шляпа до лоба гвоздем прибита? О, то ж боже ласковый! Я думаю, они ее, когда надо, и снимать могут, а не бодаются.
Но мне это показалось так нагло, что к вскричал:
– Да ведь они убийственники!
А она отвечает, что, по ее мнению, они могут только убивать мужчин, а «жинок» соблюдать будут. Тут я ее похнул рукою и сказал:
– Иди из моей комнаты вон! А она ответила:
– И то уйду, и еще с превеликой охотою, а того в шляпе греческой не боюсь, да, не боюсь и не боюсь.
XVII
Прогнал я дерзновенную Христю, но возмутился духом от ее наглости и враз тогда же почуял, что это за тяжкое бремя забот я возложил на себя из-за какой-то, можно сказать, мечты. «И может быть, еще мечты мои безумны» и «напрасны слезы и тоска», а между тем я уж испытал томление, и впереди еще один бог весть, что меня ожидает! Лестно, конечно, один бог знает, як лестно поймать и привезти в город потрясователя, но ведь где же его тут взять! Боже мой милый!.. И к тому еще, что это за бисованная жинка оказывается Христя! Извольте себе думать – она их нимало не боится, а даже будто любопытна испробовать: «чи то у них прибита шляпа земли греческой до лоба, чи она не прибита и скидается?» Вот так чертова баба! Що, если и другие так будут?!
Ну да уж только бы попался мне сей горестный потрясователь, а я ему уже не дам спуску. Лишь бы только он мне попался! Уж я с ним управлюсь, но где же это они? Может быть, надо их подмануть? Конопельки им подсыпать – а? Но как же это учинить полагается? В какой способ?
И стал я об этом думать и до того себя изнурил, что у меня вид в лице моем переменился, як у пограничной стражи, и стали у меня, як у тых, очи як свещи потухлы, а зубы обнаженны… Тпфу, какое препоганьство! А до того еще Христя що ночь не спит, як собака, и все возится… А стану спрашивать – говорит, що ей все представляется, будто везде коты мяукают да скребощут.
– Что за пустяки, – говорю. – Какое тебе до котов дело! Бiльше сего щоб не було! Спи!
Пообещается спать, но знову не спит и в окно смотрит.
Говорит: «Вы сами всему вiноватые: зачем мне бог зна чого насказали о тех, що скризь везде прясут в шляпах земли греческой, а их и нема. Мне теперь так и кажется, что се они где-то скробощут».
Я ей сказал, что я то говорил не в правду, что никого нет и в шляпах никто не ездит.
– Це, – говорю, – було десь давно, совам у не нашем царствi, а може, ничого того совсем чисто и не было, а только так писарю показалось.
А уж oна замечайте, отказу не верит:
– Нет, – говорит, – они где-нибудь скробощут: это мое сердце чувствует
– Дура! Может, бачите, у нее «сердце чувствует». – И такая она мне вся сделалась какая-то неприятная – вся даже жирная, и потом от нее отдает остро, як от молодой козы.
Именно эти женщины ничего более, как не введи меня господи с ними во искушение, но избавь меня от лукавого.
Споткавши однажды отца Назария, я спросил его, что не слыхал ли он чего-нибудь в городе о потрясающих основы, коим я не верю.
А Назария отвечает с гордостию:
– Какое же вы имеете право сему не верить?
– А где же они? – говорю. – А для того, что их нет, так я и не верю.
– Как же вы это можете так говорить: разве начальство лжет?
Ось, як строго!
– Позвольте, позвольте, – отвечаю, – я начальство уважаю не меньше от вас, а я потому говорю, что я потрясователей не видал.
– Так вы же и Китая и Америки не видали?
– И действительно не видал.
– И Петербурга, пожалуй, не видали?
– И Петербурга тоже не видал, и Москвы не видал, да что же из того следует: какое сравнение?
– А такое сравнение, что вы же, я думаю, веруете и не сомневаетесь, что есть на свете Китай, и Америка, и Москва с Петербургом.
– Позвольте-с! – отвечаю, – это совсем пребольшущая разница: из Китая идет чай, и мы его пьем! Ось! А Америку открыл Христофор Колумб, которого неблагодарные соотечественники оклеветали и заковали в цепи, и на это картины есть, и это на театрах играют; а в Москве был Иоанн Грозный, который и с вас, может быть, велел бы с живых кожу снять, а Петербург основал Петр Великий, и там есть рыба ряпушка, о которой бессмертный Гоголь упоминает[48], а потрясователи это что! Я их не вижу и даже знамения их пришествия не ощущаю.
Отец Назария так и вскинулся:
– Как это знамения не ощущаете? – Не ощущаю, ибо какое я здесь застал самополнейшее невежество при моем рождении, – то оно то же самое и теперь остается.
– А-а, – говорит, – вот вы на что ублажаете!
– Да, я утверждаю, что здесь и еще все в том, же самом мраке многие предбудущие лета останется. А если сие не так, то, прошу вас, покажите же мне знамения оных пришествия! А вот вы мне сего не покажете!
Я думал, что вот я очень хорошо схитрил; а он тихо показал мне перстом на свой орден и говорит:
– Иного знамения не дастся вам! Но я ж его еще был хитрейший, ибо враз же взял перекрестился и поцоловал его крест и говорю:
– А сему вот мое уважение и вера!
И вот тогда он, самолюбием и молодостию опьяненный, не проник того, что я его испытую, а начал рассказывать, что потрясователей не сряду увидишь.
– А як же? – говорю, – скажите мне, пожалуйста, ибо я человек прелюбопытнейший и все люблю знать. Он же отвечает:
– Появлению их предшествует молва!
– Позвольте! – я говорю, – какая молва; и что именно ею выражается?
– Выражается желательное намерение критиковать действия и судить об оных соотношениях.
– Ну-с! А за сим?
– А за сим наступит все вредное, и тогда уже приходят те, враги рода человеческого и потрясователи основ, – мужеский пол в шляпах земли греческой, а женская плоть – стрижены и в темных окулярах, як лягушки.
– Да все же, – говорю, – помилуйте, что же таким людям у нас тут делать? У нас же вблизи никаких образованных особ нет и нечего потрясовать!
А Назария уже очень хотел меня просвещать и говорит:
– Не уповайте так, ибо они проникают повсюду с целию внушать недоверие к счастию и недовольство семейною жизнью, а похваляют бессребренность и безбрачие, а потом вдруг уменьчтожат величину всех тех, на ком покоятся государственные основы, и то все с тем, что после сами воссядут и будут погублять души.
– Да, вот то-то, – говорю, – у нас ведь и нет тех, що представляют собою основы!
– А вы и я! – говорит мне со строгостию отец Назария, – разве мы не основы?
– Ну где ж таки! Хиба такие бывают основы!
– А отчего же? – Я основа веры, а вы… основа гражданского порядка.
– Ну, позвольте, – говорю, – что вы основа веры, это я готов согласиться, но я самая последняя спица и действую только во исполнение предписания.
Но Назария, – вообразите, – вдруг обнаружил огромный талант и так, шельма, пошел мне на перстах загибать, что, ей-богу, я и сам почел себя за основательную основу и стал бояться за сохранение своей жизни. И как иначе! Прежде, бывало, живешь, и ешь и пьешь, и в баньке попаришься, и за конокрадом скачешь, так, что аж земля дрожит, а потом маешь его хорошенько по «Чину явления истины» и ни о какой для себя опасности не думаешь; а тут вдруг на все мои мысли пал як бы туман страха и сомнения. И первое, на что я устремился, – это щобы купить себе многоствольный револьвер, и держать его во всякое время возле себя с зарядами, и в ночи класть его под подушку и палить из него при «первом чьем-нибудь появлении.