Частые визиты Еловицкого становились с каждым днем всё интереснее для больного. Они, вполне естественно, без усилий и потрясений, переносили его в родную атмосферу; они связывали настоящее с прошлым, как бы приводили его на родину, в милую сердцу Польшу, которую он видел, как никогда, окровавленной, залитой слезами, бичуемой, растерзанной, унижаемой и оскорбляемой, – но всегда царицей в своей шутовской порфире и терновом венце. Однажды Шопен запросто сказал своему другу, что давно уже не исповедывался и хотел бы это сделать; это тотчас было исполнено, так как исповедник я духовник давно уже, не заговаривая об этом, приготовились к этому величественному и прекрасному моменту.
Лишь только священник и друг произнес последние слова разрешительной молитвы, Шопен испустил глубокий вздох облегчения, с улыбкой обнял его обеими руками «по-польски», воскликнул: «Спасибо, спасибо, дорогой мой! Благодаря тебе я не умру, как свинья (jak swinia)!» Мы слышали эти подробности из уст самого аббата Еловицкого, впоследствии напечатавшего их в одном из своих «Lettres spirituelles» [ «Духовных писем»]. Он рассказал нам о глубоком впечатлении, произведенном на него этим выражением, столь простонародно-энергичном в устах человека, известного изысканностью и изяществом речи. Это слово, столь странное в его устах, казалось, выбрасывало из его сердца все скопившееся в нем отвращение.
С недели на неделю и вскоре со дня на день роковые тени всё сгущались. Болезнь подходила к последнему концу: боли усиливались, припадки учащались, и каждый из них все приближал последний. Когда они давали ему передышку, он вновь обретал, вплоть до кончины, присутствие духа, не терял живой воли, ясности ума, отчетливого понимания своих намерений. Желания, высказываемые им в эти моменты передышки, свидетельствовали о торжественном спокойствии перед лицом приближающегося конца. Он выразил желание быть погребенным рядом с Беллини, с которым он был связан тесной дружбой во время пребывания последнего в Париже. Могила Беллини[205] находится на кладбище Пер-Ляшез, рядом с могилой Керубини; желание познакомиться с этим большим мастером, в уважении к которому он был воспитан, было одним из мотивов, почему Шопен, направляясь в 1831 году из Вены в Лондон, решил проехать в Париж, не предвидя, что здесь судьба водворит его навсегда. Он лежит теперь между Беллини и Керубини,[206] столь различными гениями, к которым Шопен, однако, в равной мере приближался, отдавая должное знаниям одного и чувствуя симпатию к непосредственности, увлекательной живости, brio другого. Он жаждал соединить, в широкой и возвышенной манере, воздушную зыбкость непосредственного чувства с достижениями совершенных мастеров: мелодическое чувство автора «Нормы» и гармоническую силу ученого старца, написавшего «Медею».
Оставаясь до конца мало общительным, он не приглашал никого к себе для последнего свидания, однако выказывал растроганность и благодарность по адресу друзей, навещавших его. В первых числах октября не оставалось больше ни сомнений, ни надежд. Близилась роковая минута; не было уверенности ни в следующем дне, ни в часе. Сестра Шопена и Гутман не отлучались от него ни на минуту. Графиня Дельфина Потоцкая,[207] бывшая в отъезде, узнав о грозящей опасности, вернулась в Париж. Все приближавшиеся к умирающему не могли оторваться от созерцания этой души, столь прекрасной, столь великой в этот последний час.
Шопен на смертном одре (1849)
Рисунок Т. Квятковского
Какие бы неистовые или суетные страсти ни двигали сердцами, какую бы силу или равнодушие они ни обнаруживали перед лицом неожиданных событий, казалось бы, самых захватывающих, – зрелище медленной и прекрасной смерти являет величие, волнующее, изумляющее, умиляющее и возвышающее душу, по крайней мере приготовленную к духовному созерцанию. Медленный и постепенный отход одного из нас к неведомым берегам, сокровенная значительность его таинственных предчувствий, получаемых им невыразимых откровений, воспоминаний об идеях и событиях, на узком пороге, отделяющем прошлое от будущего, время от вечности, – нас волнует глубже всего другого на свете. Катастрофы, пропасти, разверзающиеся у наших ног, пожары, опоясывающие целые города своими пламенными шарфами, ужасная судьба утлого суденышка – игрушки волн во время бури, кровь, смешанная с дымом битв, ужасный мор, превращающий жилища в кладбище, – все это отдаляет нас менее заметно от земной юдоли, от всего, qui passent, qui lassent, qui cassent [что проходит, утомляет, разбивает], чем длительное зрелище души совестливой, безмолвно созерцающей многообразные аспекты времени и немые врата вечности. Мужество, покорность судьбе, подъем, угасание сил, примиряющие нас с неизбежностью развязки, столь противной нашим инстинктам, производят на присутствующих более глубокое впечатление, нежели самые ужасные внезапные кончины, лишенные отпечатка этой щемящей тоски и этой сосредоточенности мыслей.
В гостиной, смежной со спальнею Шопена, постоянно находилось несколько лиц, поочередно навещавших его; они ловили каждый жест и взгляд его, так как он почти лишился речи. Самой ревностной из них была княгиня Марцелина Чарторыская, проводившая ежедневно по нескольку часов у постели умирающего, как представительница всей семьи и, еще больше, как любимейшая ученица поэта, посвященная во все тайны его искусства. В его последние минуты она рассталась с ним не раньше, чем после долгой молитвы за того, кто только что оставил этот мир иллюзий и горестей для мира света и блаженства!
В воскресенье 15 октября припадки, еще тяжелее предшествовавших, длились несколько часов сряду. Он переносил их терпеливо, г большим присутствием духа. Графиня Дельфина Потоцкая, присутствовавшая в эту минуту, была глубоко растрогана и плакала. Он заметил ее стоящей в ногах постели, высокую, стройную, в белом, похожую на прекраснейшего ангела, созданного воображением благочестивейшего художника; ее можно было принять за небесное видение. Когда ему стало немного легче, он попросил ее спеть. Сначала подумали, что он бредит, но он настойчиво повторил свою просьбу. Как посмели бы ему противоречить? Из гостиной пододвинули фортепиано к дверям его комнаты, и графиня, сдерживая рыдания, запела. Слезы катились по ее щекам, и никогда еще ее прекрасный талант, ее изумительный голос не достигал такой патетической выразительности.
Шопен, казалось, меньше страдал, пока ее слушал. Она спела известный гимн богородице, который, говорят, спас жизнь Страделлы.[208] «Как хорошо! Боже мой, как хорошо! – сказал Шопен. – Еще… Еще!» Изнемогая от волнения, графиня нашла в себе еще силы исполнить это последнее желание друга и сородича; она подошла к фортепиано и спела еще псалом Марчелло.[209] Шопену стало хуже; всех охватил страх. Непроизвольным движением все бросились на колени. Никто не решался говорить, слышен был лишь голос графини; он возносился, как небесная мелодия, над вздохами и рыданиями, сопровождавшими его, как приглушенный и скорбный аккомпанемент. Наступала ночь; полумрак кидал таинственные тени на эту печальную сцену. Сестра Шопена, распростертая у его постели, плакала и молилась, она почти все время оставалась в этой позе до самой смерти столь нежно любимого ею брата!..
Ночью состояние больного ухудшилось. Ему стало лучше утром в понедельник. Как если бы заранее ему. стал известен час урочный и блаженный, он выразил желание собороваться. Ввиду отсутствия священника, с которым он был близко связан с момента общей эмиграции, был приглашен, естественно, аббат Еловицкий. В присутствии всех своих друзей Шопен благочестиво причастился. Затем он попросил присутствующих, каждого в отдельности, приблизиться к постели и простился с ними, призывая божье благословение на них, па их недуги и надежды. Все стали на колени, преклонили головы, плакали, сердца сжимались от боли и возносились ввысь.