К самым могучим его созданиям надо отнести большой полонез fis-moll. В него включена мазурка – новшество, которое можно было бы счесть изобретательной танцевальной выдумкой, если бы он не ужаснул легкомысленную моду, наделив свое создание такой мрачной причудливостью и фантастикой. Как будто после бессонной ночи, при первых лучах зимнего утра, тусклого и серого, пересказывается сновидение, сновидение-поэма, где все впечатления и предметы сменяют друг друга в странной несвязности, со странными перевоплощениями, в духе стихов Байрона:
„…Dreams in their development have bieath,
And tears, and tortures, and the touch of joy;
They have a weight upon our waking thoughts,
…
And look like heralds of Eternity».
(A Dream.)
[ «Сны в своем развитьи дышат жизнью,
Приносят слезы, муки и блаженство,
Они отягощают мысли наши,
…
Они как будто вечности герольды».]
Основной мотив неистов, зловещ, как час, предшествующий урагану; слышатся как бы возгласы отчаяния, вызов, брошенный всем стихиям. Беспрерывное возвращение тоники в начале каждого такта напоминает канонаду завязавшегося вдали сражения. Вслед бросаются, такт за тактом, странные аккорды. У величайших композиторов мы не знаем ничего подобного поразительному эффекту, который производит это место, внезапно прерываемое сельской сценой, мазуркой идиллического стиля, от которой как бы веет запахом мяты и майорана! Однако, не в силах изгладить воспоминания о глубоком горестном чувстве, охватившем слушателя, она, напротив, усиливает ироническим и горьким контрастом тягостные его переживания, и он даже чувствует почти облегчение, когда возвращается первая фраза и с ней величественное и прискорбное зрелище роковой битвы, свободное по крайней мере от докучного сопоставления с наивным и бесславным счастьем! Как сон, импровизация эта кончается содроганием, оставляющим душу под гнетом мрачного отчаяния.
В полонезе-фантазии, появившемся уже в последний период творчества Шопена, запечатленного лихорадочным беспокойством, нельзя найти никаких следов смелых и ярких картин. Не слышно уже резвого скока кавалерии, привыкшей к победам, песен, не заглушённых предчувствием поражения, возгласов, поднимающих отвагу, приличную победителям. Здесь царит элегическая печаль, прерываемая стремительными движениями… меланхолические улыбки, неожиданные вздрагивания, передышки, исполненные содроганий, как у попавших в засаду, окруженных со всех сторон, у кого не осталось ни проблеска надежды на всем горизонте, кому отчаяние помутило разум, как затяжной глоток кипрского вина, которое придает жестам инстинктивную оживленность, речи – большую остроту, чувствам – большую яркость и приводит рассудок в состояние беспокойства, близкое к безумию.
Но всё это – картины, которые не приличествуют искусству, как и все крайности – всякие агонии, хрипы, судороги, когда мускулы теряют упругость, нервы перестают быть органами воли и человек становится жалкой жертвой страдания. Этих достойных сожаления тем художнику следовало бы касаться лишь с крайней осмотрительностью!
Мазурки
Мазурки Шопена по выразительности значительно отличаются от его полонезов. Характер их совершенно иной. Это – иная сфера, где тонкие, нежные, матовые нюансы заступают место богатого и яркого колорита. Единые всеобщие устремления всего народа сменяются настроениями чисто индивидуальными, многообразными. Из слегка таинственной полутьмы в них явственно выступает на первый план женственный, нежный элемент и приобретает такое значение, что всё прочее исчезает, уступая ему место, или, по крайней мере, служит ему лишь сопровождением.
Прошли времена, когда, желая отметить пленительность женщины, называли ее благодарной (wdzięczna), когда самое слово «пленительность», «прелесть» производили от «благодарности» (wdzięki). Женщина из существа, нуждающегося в покровительстве, становится королевой; она уже не представляется лучшей частью жизни, – она вся жизнь целиком. Мужчина горяч, горд, самоуверен, но предан страсти и удовольствию! Однако удовольствие попрежнему проникнуто меланхолией, так как его существование не опирается больше о неколебимую почву безопасности, силы, спокойствия. У него нет больше отечества!.. Отныне все жребии – носящиеся по волнам обломки огромного кораблекрушения. Руки мужчины можно уподобить плоту, который на утлой своей поверхности носит целое семейство, взывающее о помощи… Этот плот брошен в открытое бурное море, на грозные волны, готовые поглотить его. Гавань, однако, все время открыта, гавань все время вблизи! Но гавань эта – пучина позора, леденящее прибежище бесчестия! Не раз уставшее, изнуренное сердце человека мечтало, может быть, найти здесь желанный покой для измученной души. Тщетно! Лишь только взор его останавливался в этом направлении, как его мать, жена, сестра, дочь, подруга юности, невеста его сына, дочь его дочери, седовласая бабка, светловолосое дитя – испускали крики тревоги, молили не приближаться к гавани бесчестия, а кинуться в открытое море и погибнуть там, утонуть в черную ночь – без единой звезды в небе, без единой жалобы на земле, утонуть в волнах, черных, как Эреб,[41] повторяя в глубине души, достойной в смерти своей рая по сугубой вере своей: «Jeszcze Polska nie zginja!..» [ «Польша еще не погибла!..»][42]
В Польше во время мазурки часто решается судьба всей жизни: закрепляются сердечные связи, даются вечные обеты, родина вербует здесь своих мучеников и героинь. В этой стране мазурка – не только танец, она – род национальной поэмы, назначение которой, как у всякой национальной поэзии побежденного народа, – передать пламень патриотических чувств под прозрачным покровом народной мелодии. Отсюда понятно, что в большинстве их – и в музыке и в словах, с нею связанных, – звучат два мотива, доминирующих в сердце современного поляка: радость любви и меланхолия опасений. Многие из этих песен носят имя воителя, героя. Полонез Костюшки исторически менее славен, чем мазурка Домбровского, ставшая национальным гимном благодаря своим словам, так же как мазурка Хлопицкого[43] была популярна в течение тридцати лет благодаря своему ритму и дате – 1830. Понадобились новые горы трупов, новые реки слез, новые диоклетиановы гонения,[44] новое заселение Сибири, – чтобы заглушить до последнего отголоска ее звуки, последние следы воспоминаний о ней.
Со времени этой последней катастрофы,[45] самой тягостной из всех, по убеждению современников, хотя и не вконец сокрушительной, в чем уверены все сердца, о чем шепчут все уста, Польша стала безмолвной, или, лучше сказать, немой. Перестали появляться новые национальные полонезы, новые популярные мазурки. Чтобы говорить о них, надо вновь вернуться к той эпохе, когда в музыке и словах одинаково сквозит контраст между радостью любви и мрачным предчувствием опасности, откуда рождается потребность «распотешить беду» («cieszyr bide») и искать забвения в танце и в тайных его знаменованиях. Слова, которые поют на мелодии мазурок, сравнительно с мелодиями других танцев, дают возможность живее отдаваться воспоминаниям. Свежие, звонкие голоса множество раз повторяют их в одиночестве, по утрам, в часы веселого досуга. Их напевают в пути, в лесу, на челноке, в минуты нахлынувшего чувства, когда какая-либо встреча, картина, нечаянное слово вдруг бросит неугасимый свет на минуты, которым суждено сиять в памяти в течение долгих лет, освещая самые темные стороны будущего.