Тяжелые припадки возобновились и продолжались весь остаток дня. В ночь с понедельника на вторник Шопен не произнес больше ни слова и, казалось, не узнавал больше никого из окружающих; только к одиннадцати часам ночи он почувствовал себя в последний раз немного легче. Аббат Еловицкий не покидал его. Очнувшись, Шопен тотчас же попросил его прочесть ему отходную и явственно произносил ее слова на латинском языке. С этого момента голова его покоилась на плече Гутмана, который за все время болезни посвятил ему все свои дни и вечера.
Он был в тяжелом забытье до 17 октября 1849 года. К двум часам началась агония, холодный пот ручьем катился с его лица; после короткого вздоха он спросил еле слышным голосом: «Кто со мной?» Он повернул голову и поцеловал руку Гутмана, который его поддерживал, и испустил дух в одно время с этим знаком дружбы и признательности. Он скончался, как жил, любя! Двери гостиной открылись, и все бросились к его бездыханному телу, и долго не могли сдержать слезы…
Зная его любовь к цветам, на следующий день их нанесли столько, что кровать, на которой он лежал, и вся комната вообще утопали в них; он, казалось, почил в саду. Его облик помолодел, вновь появилась в нем чистота, необычайное спокойствие, юношеская красота, так долго затмеваемая страданием. Художник набросал его пленительные черты, которым смерть вернула их первоначальное обаяние; затем был сделан с него слепок, использованный впоследствии для мраморного изваяния на его могиле.
Благоговейно чтя гений Моцарта, Шопен попросил на своих похоронах исполнить его Реквием. Заупокойную обедню служили в церкви Магдалины 30 октября 1849 года, отсрочив похороны до этого дня, чтобы исполнение этого великого творения было достойно учителя и ученика. Первейшие артисты Парижа изъявили желание принять участие в исполнении. В начале обедни был исполнен похоронный марш скончавшегося великого артиста, инструментованный для этого случая Ребером.[210] Тайные воспоминания об отчизне, захороненные в нем Шопеном, сопровождали славного польского барда к месту его последнего успокоения. Во время дароприношения Лефебюр-Вели[211] исполнил на органе изумительные прелюдии h– и c-molt. Партии соло в Реквиеме были исполнены Виардо[212] и Кастеллан[213] по их настойчивой просьбе; Лаблаш,[214] который пел Tuba mirum этого же Реквиема в 1827 году во время погребения Бетховена, спел ее и на этот раз. Мейербер, игравший тогда партию литавр, открывал с кн. Адамом Чарторыским похоронное шествие. Концы гробового покрова держали кн. Александр Чарторыский,[215] Делакруа, Франкомм[216] и Гутман.
* * *
Как ни недостаточны эти страницы, чтобы рассказать о Шопене так, как нам хотелось бы, мы надеемся, что обаяние, каким окружено его имя, восполнит недостающее. Единственно искренность сожаления, уважения, восхищения может сообщить убедительность этим строкам, запечатленным памятью о его творениях и о всем, что было ему дорого. Нам следовало бы к ним добавить еще несколько слов, неизбежно диктуемых всякий раз размышлениями о смерти, отнимающей у нас друга молодости и прерывающей первые узы, завязанные пылким и доверчивым сердцем, узы, которые заставляют нас страдать тем больнее, чем они крепче. А между тем мы за один год потеряли двух самых дорогих друзей, встреченных нами на нашем скитальческом пути.
Один из них погиб жертвой гражданской войны! Бесстрашный и несчастный герой, он пал ужасной смертью, и страшные его мучения ни на мгновенье не принизили его кипучую отвагу, его невозмутимое хладнокровие, его рыцарскую смелость. Юный князь, на редкость образованный, необычайно деятельный и живой, исключительно одаренный, неутомимо энергичный, он легко преодолевал все трудности на избранном им жизненном поприще, на котором его способности могли бы в словесных схватках блистать не меньше, чем его подвиги на поле брани. Другой скончался, медленно сгорая на собственном пламени; его жизнь, протекшая в стороне от общественных событий, как бы не получила воплощения и проявилась лишь в чертах, оставленных его песнопениями. Он завершил свои дни на чужой земле, которая не стала для него второй родиной, и навсегда остался верен своей: поэт с наболевшей душой, полной сокровенностей, недомолвок, огорчений.
Со смертью кн. Феликса Лихновского[217] мы потеряли прямой интерес к борьбе партий, с которыми была связана его жизнь. Смерть Шопена лишила нас чуткого друга. Искренняя, явно выраженная симпатия этого исключительного художника к нашим чувствам и воззрениям на искусство облегчает предстоящие нам невзгоды и труды, как поощрила наши первые стремления и первые опыты.
Поскольку нам выпало на долю пережить их, мы хотели по крайней мере засвидетельствовать испытываемую нами скорбь, мы сочли долгом принести дань почитания и глубокого прискорбия на могилу замечательного музыканта, ушедшего от нас. В настоящее время, когда музыка получает такое повсеместное и грандиозное развитие, Шопен, думается нам, напоминает в некоторых отношениях тех художников XIV и XV веков, которые, сокращая размеры творений своего гения, умещали их на полях своих пергаментов и вкладывали в эти миниатюры столько вдохновения и изобретательности, что, сломив впервые византийские каноны, завещали перенести на полотно и фрески эти восхитительные образы следующим поколениям художников, будущим Франча,[218] Перуджино,[219] Рафаэлям.
* * *
У некоторых древних народов, чтобы сохранить память о великих людях и великих деяниях, строили пирамиды из камней, сносимых каждым прохожим на пригорок, который незаметно вырастал до неожиданных размеров, – безымянное творение всех. Бывает, что и в наши дни памятники воздвигаются аналогичным образом, но вместо бесформенного примитивного кургана общим участием создается произведение искусства, предназначенное увековечить память, пробуждая, при помощи поэзии резца, в грядущих поколениях чувства, испытанные современниками. В этом цель широких подписок на сооружение памятников и надгробий людям, прославившим свою страну и свою эпоху.
Тотчас после кончины Шопена Камилл Плейель[220] задумал подобное дело, организовав подписку с целью сооружения мраморного памятника на кладбище Пер-Ляшез, которая, как можно было предвидеть, достигла значительной суммы. Со своей стороны, мы подумали о нашей долголетней дружбе с Шопеном, об исключительном восхищении, испытанном нами со времени появления его в музыкальном мире; нам, как и он, артисту, приходилось часто быть истолкователем его вдохновений – исполнителем, осмелимся сказать, им любимым, им избранным; нам чаще, чем другим, доводилось слышать из его уст основные положения его школы; в результате длительной ассимиляции, устанавливающейся между писателем и его переводчиком, отождествились некоторым образом наши и его воззрения на искусство и чувства, выражаемые в нем; мы сочли, что все это возлагает на нас долг иной, чем (приношение простого и безымянного камня в его честь. Мы сочли, что дружбе и товариществу приличествуют особые свидетельства нашей живой скорби и осознанного восхищения. Мы поступили бы, нам кажется, предосудительно, если бы не добивались чести надписать свое имя и не предоставили бы своей печали слова па могильном камне, как дозволено тем, кто не надеется когда-либо заполнить в своем сердце пустоту, оставленную невозместимой утратой!..