Намного труднее было рассказывать о годах учебы в Академии. Когда Юджиния начинала расспрашивать про них, он отнекивался, говоря, что ему не хочется вспоминать об этом неприятном для него времени. Впечатления, которые складывались у Юджинии из его ответов, делали ее задумчивой и печальной. Браун не любил видеть ее грустной, он не знал, что такое она воображает о нем, но у него не было иного выбора.
– Расскажи мне еще раз о твоих дядюшке и тетушке и об учителе, и как опечалились все слуги, когда ты уезжал в Аннаполис. И как плакала твоя черная няня, – сказала ему на этот раз Юджиния, вытянув из травы длинный стебелек и покручивая им в воздухе, как бы собирая брызги света, пока не стало казаться, что стебелек вспыхнул золотистым огнем. Тогда она неожиданно посмотрела в глаза Брауну.
– Знаешь, Джеймс, мне бывает грустно думать о твоей настоящей матери. Хотела бы я…
Почему-то было очень больно говорить о детях, теряющих матерей, и о матерях, теряющих своих детей.
– Нет, – оборвала она себя, с усилием улыбнувшись, – не о том, как все плакали. Расскажи лучше о ночах. Когда ты был маленьким. Когда ты вылезал из окна, забирался на крышу, а потом сидел, дрожа, на дубе и слушал, как поют чернокожие. Я очень люблю слушать, как ты об этом рассказываешь.
Каждый день рассказы складывались по-своему, и Юджиния все запоминала, как будто внимание и желание все о нем знать могли восполнить то, что уже ушло в небытие. И каждый день кто-нибудь не давал ему рассказать все до конца – или Джинкс, или Лиззи – прибегал и требовал, чтобы они быстро пошли и посмотрели. Обнаруживалось какое-нибудь новое чудо, что-нибудь необыкновенное, что нужно было засвидетельствовать. Но такие вмешательства были частью семейной жизни, они только сближали Юджинию и Брауна.
– Ну так как, вы двое готовы ехать или нет? – могла, бросившись на ковер, спросить Джинкс, а позабывшая о степенности Лиззи могла закричать:
– Не щекоти ты меня, я же не могу сидеть спокойно, когда ты щекочешься!
Длинные утра и дни сливались одни с другими, но каждый их момент существовал сам по себе и легко запоминался, как запоминается момент, увиденный во сне.
* * *
Затем они снова ехали верхом, проделывая долгий путь домой и наблюдая, как перед ними вытягиваются тени. Джинкс прислушивалась к тому, как ее пони хлещет себя по бокам хвостом, отгоняя мух, как шелестит трава, приминаемая широким брюхом ее Неро, и размеренно дышут лошади. Джинкс очень хотелось знать, о чем животные говорят между собой. Обсуждают ли, что делали сегодня их седоки, не рассказывает ли одна из них, какая ей попалась вкусная трава, а другая сетует на противные камни под копытами.
– Ну что же, она не так уж и плоха, – может сказать Неро. – Она не тяжелая, но бывает, у меня весь рот…
– Не обращай на нее внимания, делай, как я, – обрывает ее пони, на котором ездит Лиззи. – Знай, спи себе, соня… Думай об овсе с ячменем…
– Ну, а кто будет смотреть, нет ли львов, голова садовая? – Мамина кобыла страшная трусиха, только и делает, что скулит. – Вот что я хотела бы знать…
И тогда в разговор вступает жеребец лейтенанта Брауна, авторитетно заявляющий:
– Хватит вам хныкать! За львами смотрят люди! Это замечание, повторяемое без конца, как последние слова замечательной шутки, вызывает такой приступ смеха у всех животных, что они останавливаются на полушаге, встряхивают гривой, мотают головой, всхрапывают и ржут, как будто в жизни не слышали ничего смешного. По крайней мере, так воображала Джинкс, когда их кавалькада степенно направлялась домой.
И музыка тоже была, Джинкс слышала ее в высокой траве:
Schlaf, Kindlein, schlaf,
Der Vater hütt die Schaf,
Die Mutter schüttelt's Baumelein,
Da fallt herab ein Fraümelein,
Schlaf, Kindlein, schlaf…
Это была детская песенка, запомнившаяся Джинкс с младенчества. Ее мотив повторяли ветер, копыта пони и поскрипывающие стремена. Снова, и снова, отчетливо, как никогда, прозрачно, как ледяная вода, как росинка под утренним солнцем: «Schlaf, Kindlein, schlaf…»
Спи, малышка. Твой отец
Чуткой череде овец
Счет ведет, не зная лени.
Ну, а древо сновидений,
Нежной, ласковой рукой
Ствол обняв, колышет мама,
Чтоб, с ветвей спадая манной,
Сны хранили твой покой…
Джинкс распевала себе и распевала, а животные на далеких равнинах то виднелись величиной с пуговицу, то становились малюсенькими, с булавочную головку. Вот над вершиной холма набегает быстрое облачко, и пасущиеся там зебры темнеют, как ночь, потом облако убегает дальше, и трава, и полосатые тела становятся ярче, более блестящими, чем раньше.
Так проходили дни в кетито под Найроби, пока Юджиния с девочками, лейтенантом Брауном и супругами Дюплесси ждали возвращения Джорджа. Один день походил на другой, все было обыденно, каждый жил своей жизнью, и казалось, что они всегда жили в этом маленьком мирке. Утро принадлежало семье Юджинии и Брауну, послеобеденное время и вечера – чете Дюплесси, новообретенным дедушке и бабушке, специалистам по играм и рассказыванию историй. Доктор Дюплесси помнил все на свете, миссис Дюплесси ничего. Лиззи и Джинкс играли вдвоем в какие-нибудь игры, а доктор Дюплесси сидел у огня и рассказывал истории, от которых у девочек захватывало дух.
Так протекали дни, когда время замирало, отступало назад и в конце вообще отлетало. Ночи – совершенно другое дело: ночи принадлежали Юджинии и Брауну.
– Вы в Академии никогда не учили стихов? – Юджиния была совершенно серьезной и спокойной. Она смотрела, как Джеймс снимает куртку, но мысли ее были далеко-далеко.
– Такого я не помню, – ответил он, пытаясь уйти от ответа. Он отвернулся к лампе, чтобы привернуть фитиль, потом скинул брюки и аккуратно сложил их на скамеечке.
– Неужели, в самом деле? Ни одного? – поразилась Юджиния. Она машинально развязала платок, распустила пояс на юбке, потом взялась за пуговицы на блузке. – Тогда что же вы учили?
– Это ведь военно-морское училище, Юджиния, а не школа для поэтов.
– Гм, – нахмурилась Юджиния, бросив блузку на стул. – Совсем ни одного?
Браун засмеялся и шагнул к ней.
– Ни одного, – произнес он и развязал ленточки на ее сорочке. – Я знаю несколько стихов, но не уверен, что это то, что тебе нужно. – Сорочка упала на пол.
– Я, кажется, сойду с ума. Не могу вспомнить, – внезапно горячо заговорила Юджиния, как будто долго отсутствовала и вдруг снова увидела себя в этой комнате, почувствовала, что с ней рядом Джеймс, ощутила, как покойно и тепло в его объятиях. – Это стихотворение Роберта Браунинга… Я понимаю, что сейчас не время… что я веду себя совершенно не романтично, но…
– Хорошо, скажи мне, о чем оно, – проговорил он, целуя ее в шею. – Нельзя, чтобы ты отвлекалась не на то, что нужно.
Но Юджиния вряд ли слышала его. Мысли ее опять поплыли в другом направлении. Она пробежала пальцами по плечам Брауна, потом по груди, но пальцы двигались сами по себе, и она почти не чувствовала тех любовных импульсов, которые они посылали в ее мозг. Голова была занята другим, романтика может подождать.
– Это о Наполеоне, – сказала наконец Юджиния, – и битве у местечка Ратисбон.
– Ты права, – улыбнулся Браун, наблюдая, как на ее лице появилась тень озабоченности. – Это совершенно не романтично…
– Но меня волнует эта строчка… где-то в конце, по-моему… и я не могу вспомнить… Что-то… что-то о молоденьком мальчике, который прискакал сообщить о битве… и он был… или он сказал… Но вот эту часть я и забыла… Ай, ну что это я… – оборвала себя Юджиния и рассмеялась. – Как ты только терпишь меня, Джеймс?