Пьеса была написана за шесть дней и поставлена в Ленинградском театре малых форм под названием «Культурное наследие». Поставил ее режиссер В. Р. Раппопорт, автор популярного некогда водевиля «Иванов Павел».
* * *
Читал Зощенко свои смешные рассказы абсолютно серьезно, почти без интонаций, совершенно бесстрастно. И именно эта «равнодушная» манера рождала смех, возникающий от речевой ткани рассказа. Он не выделял смешные места в речи своих героев, как это делал, скажем, отличный исполнитель его рассказов Владимир Хенкин. Артист всегда, если можно так сказать, играл рассказы Зощенко и обязательно изображал внешне его электромонтера, водопроводчика или пациента в больнице.
В отличие от актеров Зощенко спокойно, без выражения, с тишайшей и тончайшей, почти незаметной акцентировкой читал свои вещи. И, наверное, именно поэтому в зале возникал гомерический хохот после каждого его слова. Ближе всего к этой манере читали рассказы Зощенко Владимир Яхонтов и Игорь Ильинский. Но, повторяю, такого исполнителя рассказов Зощенко, как сам писатель, больше не было.
Я видел много его пьес, но они имели настоящий успех только тогда, когда их почти не играли, то есть не старались показать ярко характеры героев и не стремились по-разному за них говорить, а играли всю пьесу почти в одной интонации — интонации автора. Очень близок был к этой манере Леонид Утесов.
Зощенко любил цирк, и особенно буффонных клоунов. Мы вместе смотрели антре Коко и Роланда. Это была старая классическая клоунада с обливанием водой, когда белый клоун (Роланд в своем ослепительно сверкающем костюме и утрированных галифе, на которых сияют луны, в белоснежных чулках и маленьком колпачке) стоит у подножия стремянки и держит в поднятых руках большую воронку, а рыжий Коко в просторном коричневом пиджаке, широченных брюках и гигантских туфлях несет ведро с водой, чтобы облить своего партнера. Но рыжему не везет. Сначала он спотыкается и проливает воду себе на ноги. Потом, суетясь, спеша, тащит второе ведро. Та же неудача. Возвращается за кулисы и, задыхаясь, выбиваясь из сил, тащит третье, но роняет его у самого выхода. И уже в совершенном отчаянии, тащит целое корыто с водой, лезет на стремянку и грохается с нее вниз, окатывая с головы до ног себя. Серьезность, с которой это проделывается, беззаветная увлеченность клоуна, его отчаяние после каждой неудачи — все это безумно смешно. Зощенко хохочет, как ребенок. На глазах у него слезы. Хохочет весь цирк. Это настоящий океан хохота, поистине «очищающего» организм. Чудится, будто смех вытесняет из тебя все дурное, все хворости, все печали, заботы, беды.
В том, что клоун падает и обливается водой, казалось бы, нет ничего смешного, но, когда это происходит с человеком, задумавшим злое, это оказывается неожиданно смешным. Это смех торжествующей правды и справедливости. Этот смех назидателен в лучшем смысле этого слова. Это по-хорошему глупо и по-детски просто.
— Порок наказан! Наказан смехом! — говорит Михаил Михайлович, вытирая слезы.
Эх, послушали бы его критики, выливающие ушаты гнева на эту «безыдейную клоунаду», с которой «необходимо бороться». Совсем она небезыдейная! Она осмысленна в своем кажущемся бессмыслии, и ушаты гнева критиков обрушиваются на них самих, как вода на рыжего в этой блистательной клоунаде.
* * *
22 июня 1941 года я уходил на фронт и, не застав Зощенко дома, отправил ему письмо. Его ответ пришел в Винницу, где я уже работал в редакции газеты Южного фронта «Во славу Родины». Михаил Михайлович писал (цитирую по памяти):
«…это правильно, что вы пошли на фронт. Я тоже собираюсь. Мой вам совет — не сидите в штабах и в редакции, а будьте участником всех событий. Но зря и глупо не лезьте под огонь. И больше пишите. На войне необходим юмор. Он помогает в самые тяжелые минуты».
До конца войны мы не виделись.
А потом наступили для него тяжелые времена, о которых тяжело сегодня вспоминать.
Я в это время жил в Москве и, приехав в Ленинград, позвонил ему по телефону.
— Приходите, Володя, я дома. Я никуда не хожу.
Когда я пришел к нему, он ходил по комнате и курил.
Он не жаловался. Наоборот.
— Все хорошо, — утверждал он. — Работаю… пишу… У вас тоже ведь было в этом роде…
— Смешно сравнивать, — сказал я.
— Если смешно, уже неплохо. Ничего. Все разъяснится. А пока вот перевожу книгу финского писателя Лассила «За спичками».
Зощенко имел обыкновение скрывать свои хворобы и горести. Конечно же, ему было очень трудно. Он привык издаваться и печататься часто и огромными тиражами, привык к тому, что в театрах с триумфальным успехом идут его пьесы. И. Юзовский рассказывал мне, что публика столько смеялась, глядя пьесу «Парусиновый портфель», что спектакль шел вместо двух с половиной — три часа, а Зощенко, сидя в зале, с недоумением поглядывал на зрителей и все спрашивал: «Почему они смеются? Что здесь смешного?»
Он привык к успеху. В 1929 году «Вечерняя Красная газета» проводила анкету, где был вопрос о том — кто самый любимый и известный человек в Ленинграде? Первое место занял Зощенко.
Он привык встречаться с людьми, читать свои рассказы и слышать неутихающие взрывы смеха, аплодисменты. И вдруг все кончилось. Он заперся в своей комнате, ушел в себя. Но он не терпел, чтобы его жалели, выражали ему сочувствие. Он шутил, пытался улыбаться и сворачивал разговор на другие темы.
Через месяц я был у него опять.
— Все неплохо, — сказал он. — Работаю. Прислали мне из Литфонда деньги… Видите? — показал он мне папку, набитую письмами… — Это все письма читателей об их делах, о разных происшествиях. Думаю, что из этого сможет получиться книга…
В его положении многие не могли бы написать ни строчки. А он писал. Каждый день. И улыбался.
И еще через месяц, приехав в Ленинград, я снова пришел к нему.
— Дела поправляются, — сказал он. — В «Новом мире» печатают мои «Партизанские рассказы». Делаю еще один перевод. Все очень хорошо.
Он улыбался, но был бледен, худ и выглядел очень утомленным.
— Михаил Михайлович, вы ведь писали киносценарий. Что с ним?
— Ничего! В кино надо иметь связи, — сказал он, загадочно улыбаясь, — а у меня нет никаких знакомств.
Потом мы встретились в Москве, во дворе писательского дома на 2-й Аэропортовской. Зощенко приехал тогда в Москву и жил у поэта Владимира Лифшица.
Он ходил небольшими шагами по двору и рассказывал:
— Все хорошо. Кажется, будут издавать мой однотомник. Дела поправляются. Вот «Крокодил» прислал письмо, хотят, чтобы что-нибудь для них написал…
Больше я его не видел.
У меня на письменном столе стоит фотография Михаила Михайловича. Большие, бездонные глаза смотрят грустно. Но если долго и внимательно смотреть в них, можно заметить прячущуюся в них улыбку. Она таится в плотно сжатых губах.
Т. Иванова
О ЗОЩЕНКО
Не каждого писателя, даже из тех, чьи произведения мне нравятся, хочется перечитывать еще и еще.
Если в поэзии такой подход правомерен: уж коли поэт тебе «пришелся», не перечитывать и даже не запоминать наизусть невозможно, — то с прозой дело обстоит иначе.
Однако не мыслю жизни без повторных перечитываний Достоевского, Льва Николаевича Толстого, Пушкина (не только стихов, но и прозы).
Из современников же меня тянет перечитывать только Зощенко (не считая творчества Всеволода Иванова, которым я пристально занимаюсь). И каждый раз многие его рассказы я читаю как бы заново.
В чем тут секрет? Рассказ, написанный Зощенко 40–50 лет тому назад, с точным соблюдением реалий того времени, когда был написан, читается мною так, словно бы сегодня он писался.
Такое же чувство возникает у меня и при перечитывании рассказов Всеволода Иванова из цикла «Тайное — тайных».
Поразмыслив, я пришла к выводу, что и те рассказы Михаила Михайловича, которые я воспринимаю как современные, и рассказы Всеволода роднят два качества.