Миллера и Хоторна ждало новое огорчение. Мэкхит заявил им, что он принужден требовать от Миллера письменного признания в том, что он, Миллер, на собственный страх, не ставя в известность Хоторна, в целях спекуляции растратил вклад Пичема. У банка как такового должно быть чистое имя.
Миллер был окончательно раздавлен. Он прислонился своей старой головой к спинке стула и заплакал. Потом взял себя в руки, выпрямился и сказал со сдержанным достоинством:
– Я не могу это сделать, господин Мэкхит. Я никогда в жизни не подпишу бумагу о том, что растратил на спекуляции доверенные банку деньги. Знаете ли вы, что это значит: доверенные? Вы отдали мне ваше состояние, заработанное тяжким трудом. Вы сказали: «Господин Миллер, вот мое состояние. Это все, что у меня есть. Я отдаю его в верные руки, берите его и распоряжайтесь им по вашему разумению и по совести! Я доверяю вам! Я честный человек, и вы честный человек». А вы предлагаете мне сказать: «Их нет. Я-то тут, а денег нет». Никогда – слышите, господин Мэкхит? – я этого никогда не скажу.
– Но ведь вот же вы тут, господин Миллер, а денег все-таки нет!
– Да! – сказал господин Миллер и сел с таким выражением лица, какое бывает у удивленных детей.
Посидев еще минут пять (никто за это время не произнес ни слова), он ушел, покачивая головой и что-то бормоча про себя.
Через два часа старик Хоторн принес бумагу. На ней красовалась подпись Миллера, ясная и четкая, точно выведенная рукой школьника.
Взволнованным голосом Хоторн попросил Мэкхита хотя бы на первое время оставить Миллера в банке – разумеется, без оклада, – так как старик просто не знает, что сказать жене и соседям.
Мэкхит удовлетворил эту просьбу.
В тот же день Мэкхит торжественно вступил в Национальный депозитный банк.
Многопудовая тяжесть свалилась с его души. Теперь пусть Аарон и Опперы узнают, что председателя ЦЗТ зовут Мэкхитом, ибо директора Национального депозитного банка тоже зовут Мэкхитом. И компаньона Крестона тоже зовут Мэкхитом.
После обеда Полли пошла к госпоже Краул.
Ее послал отец. Она давно уже выполняла некоторые поручения, которые он ей давал в качестве попечителя о бедных.
Госпожа Краул была очень растрогана корзиночкой с едой и бутылкой сидра, принесенными ей Полли. Она поплакалась на КЭТС, которая конфисковала всю мебель, не бывшую «предметом первой необходимости», и на своего отца, грустно слушавшего ее речи.
– Что мне с ним делать? – горевала она. – Он хуже малого ребенка; дети – те хоть не гадят в комнатах.
Мой муж промотал его деньги, и у нас вообще ничего не осталось.
– Если бы вы хоть что-нибудь наскребли, госпожа Краул, – сосредоточенно сказала Полли, – я, может быть, уговорила бы моего мужа устроить вас в одну из его д-лавок. Там бы вы по крайней мере были сама себе хозяйка. Но для этого нужен хоть какой-нибудь основной капитал.
Она была очень мила с госпожой Краул. Покуда она сидела здесь с пустой корзиночкой на коленях, в безотрадной комнате, казалось, было светлее.
Госпожа Краул колебалась. Тусклым взором, стараясь не смотреть на старика, обвела она свою жалкую мебель. Потом вдруг сказала:
– У меня осталась одна надежда. Есть у него сестра; может быть, она согласится вложить кое-какую мелочь – больше у нее нет – в какое-нибудь абсолютно верное дело…
Она обернулась к старику:
– Как по-твоему?
Старик не ответил. Он скорее всего ничего не понял; у него, видно, уже все путалось в голове.
Обе женщины еще несколько минут поговорили об этом деле.
Уходя, Полли твердо обещала выпросить у мужа лавку для госпожи Краул. Однако не успела она спуститься с лестницы, как уже забыла о данном ею обещании. Ею владела страсть нравиться всем людям без исключения.
Как только она вернулась домой, ее позвали в контору отца. Отец сухо сообщил ей, что муж дал согласие на аборт. Он прислал некоего Груча, который сообщил об этом самому Пичему. А ей он прислал записку; она лежит у нее в комнате.
Полли прочла записку; она была потрясена. Как мало значил для Мэкхита его сын! Потому что для него это его сын, раз он понятия не имеет о Смайлзе. Это отвратительно! Она была до того расстроена, что заявила матери: она сегодня же пойдет к врачу; она знает подходящего врача, стоить это будет пятнадцать фунтов.
Госпожа Пичем предложила сначала испробовать хинин. В первый день следует принять три таблетки, во второй – четыре и так далее – до семи. Принимать больше было рискованно, но надо было проделать весь курс до конца и не выплевывать принятое, несмотря на звон в ушах, сердцебиение и тошноту. Однако Полли дала ей понять, Что она уже не на первом месяце беременности. Таким образом, оставался один исход – вмешательство врача.
Они пошли к нему сразу после чая. Врач, как видно, не узнал Персика: у него была чересчур большая практика. Кроме того, он на этот раз договаривался с матерью, а для него пациентами были те, с кем он торговался о гонораре. Он сидел, окруженный своим оружием, поглаживая роскошную, мягкую, не вполне свободную от бактерий бороду, и говорил:
– Милостивая государыня, я позволю себе обратить ваше внимание на то, что принятое вами решение находится в дисгармонии с существующими законами.
Он так искусно владел своим голосом, что упомянутая им дисгармония казалась небесной музыкой. Но госпожа Пичем сухо перебила его:
– Да, я знаю, цена – пятнадцать фунтов.
Тридцать лет совместной жизни с господином Пичемом и обильное потребление горячительных напитков раскрыли перед ней тайники человеческой души.
– Тут дело не в пятнадцати фунтах. Я, кстати, не понимаю, откуда взялась эта сумма: операция обойдется несколько дороже, – елейным голосом ответствовал доктор. – Это вопрос совести.
– Вы говорите: операция обойдется дороже? Во сколько же она обойдется?
– спросила госпожа Пичем.
– Ну, скажем, в двадцать пять фунтов, милостивая государыня. Но прежде всего вам придется окончательно и бесповоротно решить, действительно ли вы готовы уничтожить зарождающуюся жизнь, иными словами – действительно ли в этом есть безусловная, настоятельная необходимость, как, скажем, у моих неимущих пациентов, которые просто не имеют материальной возможности содержать детей, что, разумеется, ни в коей степени не оправдывает врачебное вмешательство как таковое, но хотя бы объясняет его с человеческой точки зрения… Не так ли?
Госпожа Пичем внимательно посмотрела на него и сказала:
– Именно о такой необходимости и идет речь, господин доктор.
– Ну, это, конечно, дело другое, – сказал доктор, так как госпожа Пичем и ее дочь поднялись. – Тогда попрошу вас пожаловать ко мне завтра, в три часа дня. Гонорар – на месте, чтобы не посылать счета на дом. Честь имею кланяться, милостивая государыня.
Дамы пошли в кафе и съели по пирожному. Так как возвращаться домой было еще рано, они зашли в кинематограф.
Это был один из тех убогих балаганов, где сеансы идут без перерыва. Зрительный зал имел форму длинного полотенца. Крошечный экран был словно иссечен дождем, и люди на нем двигались, точно в пляске святого Витта.
Фильм назывался: «Мать, твой ребенок зовет тебя!» Начинался он с того, что некая молодая знатная дама одевалась на бал. С помощью горничной она зашнуровала на себе корсет в метр длиной и нацепила на шею и на уши несколько фунтов брильянтов. Она полюбовалась собой в стенном зеркале и пошла в детскую. Дочь ее, трехлетняя малютка, лежала в кроватке: она была больна. Врач, серьезный бородатый господин, стоял возле кроватки и щупал ребенку пульс. Он сказал молодой матери несколько слов, по-видимому весьма серьезных, но та легкомысленно рассмеялась, небрежно обняла малютку и упорхнула.
В проходе между стульями стоял толстяк комментатор.
– Легкомыслие и жажда наслаждений, – сказал он несколько хриплым басом, – побуждают юную мать бросить на произвол судьбы смертельно больного ребенка и ринуться в пучину пьянящих развлечений.