Он чуть было не постучал в дверь к Жалэзу и не сказал ему напрямик: «Представь себе, я иду искать себе хорошенькую девчонку. Ну да, на меня порой находит такой стих. Спозаранку, по-охотничьи. Даю себе зарок не вернуться с носом. Пойдем со мною. Мы будем друг друга вдохновлять; и придавать храбрости друг другу; действовать заодно, если понадобится».
Он готов был это сказать, решился бы на это, потому что вчера вечером Жалэз был совсем не такой, как всегда. Был веселее, легкомысленней. Снисходительней к заурядным житейским явлениям. Ближе к уровню банальных и порядочных людей. Не таким утонченным, особенным. И не так робел перед ним этот славный парень Жерфаньон, которого донимает и мучит его счастливый жребий: быть молодым и быть в Париже.
«Это было бы так хорошо. Мы шли бы теперь вдвоем по этому бульвару. Восхитительны, конечно, поэтические и философские наши прогулки, когда мы в мыслях ворошим небо и землю. Чудесно было гулять с ним в сумерки, когда он рассказывал мне про Элен Сижо. Все тогда поет в душе. Почти не смотришь по сторонам. Улица, струясь рядом, напоминает дорожные мечты. Но разве хуже было бы нам обоим отправиться теперь в путь, как двум товарищам, двум простодушнейшим парням, внезапно решившим покорить двух славных девчонок… О, я не забыл его охлаждающего намека при разговоре о Бодлере… объятья и венки… и кувшины с вином в боскетах у реки… Жаль. Хорошенькие девушки часто ходят парами. Заговорить с ними было бы гораздо удобнее; больше было бы непринужденности. Они толкают друг дружку локтями, хихикают, потому что на них смотрят два молодых человека. Сразу создается менее торжественное, менее компрометирующее положение. Никому не представляется, что к инциденту следует отнестись трагически. Так непосредственна эта атака, что ее нельзя не простить. Нет надобности напускать на себя проникновенный вид, придавать глазам глубокое выражение. Даже возможный отпор переносится без горечи. Общая неудача — тоже предмет веселых разговоров. И кроме того, каждый может способствовать успеху другого: „Скажите вашей подруге, что мой товарищ в нее влюблен“… „Не находите ли вы, что они подходят друг другу?“… Весь церемониал любви облегчается, когда принимает форму товарищеских отношений. Прогулки вчетвером. Обеды в боскетах, вот именно. Ведь и Бодлер не был приказчиком. В боскетах Робинзона, о которых Жалээ говорил мне, как о легендарном приятном месте, вместо того чтобы меня повести туда и научить искусству увлечь хорошенькую парижскую девушку… Он немного загадочен и эгоистичен. И как-то чинен, приподнят. Очевидно, ему не хотелось бы, чтобы я видел, как он не в меру склонен к удовольствиям, прельщающим всякого. Довольно! Я — свинья».
* * *
Как вкусен кофе со сливками в кондитерской, что открывается в без четверти восемь, пустившемуся в путь молодому пирату! Как он поощряет дух предприимчивости! Пусть хмурые зубрилы, оставшиеся на другом склоне холма, топят в супницах с цикорием утреннюю бодрость. Здесь возчик пьет белое вино, не спуская глаз с повозки, стоящей перед дверьми. Служащие обжигают себе язык. Официант, поворачивая ручки и рычаги, копошится, как машинист на паровозе, и при шипении пара везет в Париж рано вставших пассажиров.
Что же касается хорошеньких девушек, то вот одна из них. Ни слишком высокая, ни слишком низенькая. Несомненно, стройная. В чем можете вы упрекнуть ее лицо? Жалэза тут нет, и нет поэтому охоты привередничать. С таким ртом, носом, глазами девушка эта, быть может, не красавица — не одна из тех, что никогда не будут твоими, а созданы для кого-то другого, кто красивей, сильнее, богаче тебя, — но она хорошенькая парижская девушка. И настолько любезна, что даже решила быть белокурой.
Она второй раз просит дать ей кренделек. Но занятый ручками и рычагами официант не слышит ее, и корзина с крендельками накренилась, как севшая на мель лодка, в желобе прилавка.
Жерфаньон, пробравшись за спиной посетителя, вытягивает руку, достает корзину и подает ее соседке. А главное — он улыбается. Улыбка у Жерфаньона чарующая; она приоткрывает прекрасные зубы и образует на щеках две ямочки, которые можно заметить сквозь вьющиеся волосы бороды. Обычно он забывает пользоваться ею. Честно ждет необходимости улыбнуться. Не только не сообщает импульса улыбке для того, чтобы она распустилась, но скорее склонен удерживать ее. Он не уверен, что она приятна, и не любит навязываться людям.
На этот раз улыбке не понадобилось импульса. Но все же он говорит себе: «Не стесняйся улыбаться. Приятна ли твоя улыбка или неприятна, ей надо сыграть свою роль. Если она не воспользуется этим случаем, чтобы выйти наружу, то это подлая трусиха».
Улыбка появилась и, право же, возымела чудесное действие. Не только девушка в свою очередь улыбнулась, но видно было, что в ней оставалось еще немного больше улыбки, чем она показала. И она очень похорошела.
Но ей пришлось так долго ждать кренделька, что только немного кофе осталось у нее на донышке стакана, на этом коварно расширенном снаружи, а изнутри суженном донышке, вдобавок занятом сахарной гущей.
— Да ведь у вас нет больше кофе, мадмуазель. Вы так долго ждали кренделька. Позвольте мне… Человек, еще стакан кофе!
И он еще раз улыбается в тот самый момент, когда она готова отказаться. Улыбка извечно обладает свойством, которое физики впоследствии открыли у электрического тока. Едва лишь она появляется на одном лице, как второе лицо, в силу своего рода индукции, озаряется тоже улыбкой, от которой удержаться нет возможности. (Воля в этом случае бессильна и может потерять свой престиж.) Когда индукции подвергается лицо красивой девушки, то возвращаемая им улыбка действует в свою очередь, вызывает отражение, и отсюда возникает бесконечное множество приятных усложнений. Оба лица похожи тогда на те зеркала, которые когда-то ставили в гостиных друг против друга. Как одна и та же люстра повторялась в них без конца, так и начальная улыбка становится двойной перспективой улыбок, иллюминацией, уходящей в бесконечную даль.
* * *
Не понадобилось никакого усилия, никакого нового трюка, почти никакой изобретательности в манере произносить шаблонные фразы для того, чтобы Жерфаньон, продолжая путь по бульвару, оказался спутником этой девушки. Чудесная непринужденность. Единственная опасность — искушение ускорить ход событий. Избыток усердия может все испортить. Девушка не обнаружит сразу своего испуга, чтобы не показаться смешною; но, расставшись с тобою, поразмыслит и сегодня вечером не придет на свидание. По счастью, ходьба, бульвар, парижские мосты внушают терпение и облегчают стратегию. Сама собою плетется на их основе канва невинных фраз в приятельском тоне. Другие фразы надо вплетать в подходящих местах.
«Приятно идти пешком в сухую погоду… Подумать только, что этот слепой старик стоит здесь каждое утро, даже зимой!»… «Я знала одну старуху, приходившую почти каждую неделю на птичий рынок; у нее дома было пятьдесят птиц всех цветов».
Жерфаньон вскоре узнал, что девушка работает на улице Тюрбиго, у модистки (да, Жалэз, — модистка; ты это предвидел), а живет с родителями, на улице Вавэн. Отчего зашла она по дороге в этот бар на бульваре Сен-Мишель? Оттого, что не успела дома позавтракать.
Вдруг находит страх: как бы не опоздать, и убегаешь, между тем как первые капли булькают в кофейнике. Конечно, было бы проще сесть в трамвай. Но туда трамваем не так уж удобно добираться. Большую часть пути все равно приходится пройти пешком… В этих маленьких барах кофе довольно вкусный. И крендельки под рукой. Кренделек, еще теплый, который ломаешь пополам и макаешь в очень горячий кофе со сливками, — ничего не может быть вкуснее на свете. «А я, мадмуазель, в восторге, что вы не сели в трамвай. Я не имел бы удовольствия с вами познакомиться». «Вот как?» И опять улыбки, перспектива улыбок, которая углубляется — до какого предела? До некоторого начала нежности.
— А вы где служите?
Нет, Жерфаньон не служит. Он студент. Студенческая жизнь, должно быть, очень приятна? «Так принято думать». Но студенту приходится и работать; а работа с перспективой экзаменов не всегда забавная штука. Почему же он идет на правый берег Сены и в направлении к улице Тюрбиго? Разве там есть какое-нибудь училище? Не совсем училище и не совсем в том направлении. Те места, где Жерфаньон слушает лекции, находятся на левом берегу. «Вы знаете Сорбонну?» — О, конечно, очень хорошо. — «А Высшее Нормальное училище?» Она не знает Высшего Нормального училища. Жерфаньон объясняет ей, что оно имеет такое же значение, хотя там изучаются другие науки, как Политехническое училище. Она знает как нельзя лучше Политехническое училище. И в то время, как о нем говорит, она видит перед собою — это ясно чувствуется — форму этих молодых людей. Она готова описать треуголку, шпагу. Иметь поклонником студента-политехника — об этом она, вероятно, и мечтать не смеет. Только из вежливости позволяет она Жерфаньону злоупотреблять таким блестящим сравнением. (В жизни все хвастают немножко. Она и сама не преминула бы заявить, что ее мастерская на улице Тюрбиго может помериться с любым ателье на улице Мира. Если бы никогда не хвастать, пришлось бы всегда видеть вещи в их настоящем свете, а тогда хватило ли бы мужества жить?) Жерфаньон, чувствуя эту снисходительность, особенно раздосадован. Разве есть на свете что-нибудь труднее конкурса для поступления в Нормальное училище? И не обида ли для Нормального училища, сквозь сито которого даже самые отборные проходят только в виде горсточки, — сопоставление его с училищем Политехническим, куда в общей массе проскальзывает, надо думать, немало всякого сброда? (Естественное отделение Нормального училища, правда, портит немного эту лестную картину. Слишком многие кандидаты готовятся к обоим конкурсам и, выдержав оба, предпочитают Политехническое училище. Нельзя также отрицать, что лохматому естественнику Нормального училища, в грязной блузе, с рожей нахального аптекаря, далеко до молодых людей в треуголках. Только бы хорошенькой девушке не представилось случая убедиться в этом!) Жерфаньон почти готов пожалеть, что в Нормальном училище нет формы. Была, правда, когда-то… увы… не решаешься даже представить ее себе. То-то было, верно, уродство! Россыпь фиалок или зерен шпината на куртке молоденького привратника. Это должно было изображать как бы академика-мальчугана, кантониста Французского института. Выстроить бы двумя шпалерами модисток и прогуляться между ними в таком наряде — то-то бы они корчились со смеху. Как бы то ни было, известность Училища недостаточна. Чтобы не быть для модисток совершенным незнакомцем, приходится ссылаться на Сорбонну. Это еще большее унижение, чем предыдущее, потому что порождает рознь в недрах семьи.