— Ваше отношение к Набокову, его стихам?
— Хорошие есть стихи, просто отменные. Вот этот: ведут к оврагу убивать — это потрясающие стихи. А в общем, стихи у него слабее, чем проза. Если бы мы знали его только как поэта, то меньше ценили бы. Наслаждался безумно его «Приглашением на казнь».
— «Старикашка Толстой». Прошлись по Набокову. А для Пушкина найдете пренебрежительное словечко?
— Пушкин был чистый гений, чистый — просто поразительный.
— Знаете, а Вы более скрытный человек, чем даже Набоков, самая высокомерная личность, самая таинственная в истории литературы — никто о нем ничего не знал толком.
— По счастью, мне это не свойственно. Я не знаю, в какие игры он играл.
— В какую игру играете Вы, общаясь с миром?
— Я абсолютно открытый человек. Хотя Вы мне не верите. Я общаюсь только с теми, с кем я хочу. Я свободный человек, и поступаю, как хочу. В Ваших похвалах по телефону прозвучала интонация издевки, от Вас не зависящая. Мне стало интересно. Люблю свободных людей. Но Вы переигрываете. Я не льщу никогда. Общаюсь только с симпатичными мне людьми, так на… мне симпатичных людей обманывать?
Ефим Шифрин
МОЯ ЖИЗНЬ — ЭТО ДРУЖБА С УМНЫМИ
— У Чехова есть рассказ. Извозчик везет лесом ночью судебного следователя. И оба друг друга боятся. Я Вас собрался прокатить в машине интервью. Но боюсь Вас смертельно. А Вы похожи на судебного следователя?
— Я следователем не могу быть потому, что от самого названия профессии меня мутит. Это генетически, от папы.
— Мне нравится, как Вы меня успокаиваете. Можно еще…
— Нет-нет, я не буду Вас успокаивать. Мне интересно послушать второй вопрос. Ну, ладно, успокою. Я же не гений, чего меня бояться? У Жени Харитонова, моего приятеля, есть фраза «Гениев выдумали. На самом деле нас нет». Это действительно смешно.
— Вы меня успокоили. Хотя я все еще не уверен, что Вы не гений. Давайте проверим. Будьте добры, вспомните по три синонима к слову «жизнь» и к слову «смерть».
— Я и этот вопрос оставлю без ответа. Не потому, что он слишком умный. У меня впереди спектакль, и не хочется ломать голову, мучить себя догадками. Теперь я предпочитаю ответить на то, что знаю.
— Соперничество и ревность — немножко синонимы, правда? Кому-нибудь из Ваших любимых женщин казалась Ваша ревность патологической?
— Я воспитанный человек, и потому избегаю оставлять такое впечатление, и как бы сдерживаю себя. Вообще не хотелось бы выглядеть патологическим ни в чем.
— Существует ли война между дураками и умными, и страшнее ли она для Вас, чем война в Чечне?
— Не уверен, что есть безусловно умные и безусловные дураки. Я никогда не думал, что между ними война. Скорее, вечный баланс. Если бы я польстил себе и сказал, что я умный, то все равно не мог бы заявить, что вся моя жизнь — это война с дураками. Тогда я, наверное, сказал бы, что моя жизнь — это дружба с умными.
— Вы мечтаете о том, чтобы когда-нибудь кончились все спектакли?
— Это вовсе не мечта, а жуткое наказание. Даже мысль об этом. Я не хотел бы, чтобы спектакли когда-нибудь закончились.
— А письма Вы когда-нибудь писали? Помните, какое наслаждение было в том, чтобы писать и отправлять письма?
— Получать. И даже не наслаждение, а трепет… Но все это я плохо помню.
— Если теперь кто-нибудь из очень близких Вам людей позвонит и скажет: «Я больше не буду тебе звонить, и не спрашивай, почему. Я тебе позвоню, когда смогу. Вы огорчитесь?
— Вот тут-то испуг извозчика и сработает. Я буду доискиваться причины, мне покажется, что я в чем-то виноват, позвоню через минуту, тут же.
— А его не окажется. Он звонил из автомата. С каждой минутой Вы будете нервничать все больше, или остановитесь?
— Ну, какое-то время буду очень нервничать. Потом жизнь все измолотит и тревогу эту тоже.
— А потом Вы получите письмо. Оказалось, он перестал с Вами разговаривать, потому что сел писать Вам письмо. Очень хорошее письмо, умное, в нем много признаний… Скажите, Вы испытаете то же волнение, какое в юности испытывали, читая письма от женщины, которую любите?
— Не знаю, я немного моложе вас, опыта у меня меньше. Мне кажется, что время действительно доктор. Время, погасившее боль, работает против волнений. Я не могу во второй раз пережить то же. Я работаю, например, с людьми, которые меня непоправимо обидели. Или я очень их любил, а потом все разрушилось. Но я не могу в себе вызвать даже намека на те чувства, что были тогда. В одну реку дважды не войти. Когда я получу письмо, это мне польстит. Мне будет тепло, но жарко и страстно мне не будет.
— Вы с каким-нибудь гением соперничали?
— Я иногда попадал на какую-то строчку в книге, которая меня поражала совпадением чувств. И я был счастлив от этого. Вычитав про исключительную гневливость Бердяева, я понял, что это совершенно картина моей гневливости. Вам покажется странным, но я иногда бываю очень рассержен. И в такие моменты совершенно себя не контролирую, могу ужасно обидеть и оскорбить человека. Но я и очень отходчив. Во всем остальном у нас с Бердяевым не совпадает.
— Если свалить в кучу все Ваши влюбленности, что получится — куча скорбей, сборище горя, катастроф, или песня?
— Ну, песня вряд ли. Скорбей — тоже… Все, что я делаю в частной жизни, везде разлито какое-то лукавство. На сцене легче изображать чистое чувство, а в жизни краски смешиваются, ничего там исключительно подлинного нет. Я не могу сказать, что я честен, бескомпромиссен, непримирим или наоборот. В жизни я очень разный. А на сцене — другое дело. Поэтому даже во влюбленностях было лукавство, потому что я видел себя со стороны. Это описано великими лучше, чем я могу сказать. Толстой лукавил на похоронах матери, и Флобер, отравивший свою Бовари и почувствовавший отравление сам. Даже Горький, рыдавший над Самгиным… Знаете, на сцене живешь как-то чище.
— У Вас нет ощущения, что, когда я разговариваю, я как бы выхожу на сцену?
— Я не успел об этом подумать, но, наверное, Ваша профессия предполагает элемент моей.
— А Вы сейчас убеждены, что Вы в жизни, а не на сцене?
— Нет, не убежден. Но вообще-то мне нужно больше публики.
— Фима, после сцены, когда Вы обдумывали, как Вы играли, Вам страшно не становилось, что эта чистая жизнь — она все же не Ваша. И что-то болеть начинало по этому поводу. Вот Ваш доктор Альберт…
— Да, но ведь доктор Альберт создан не из чужой глины. Я свою на него потратил. Поэтому я не могу сказать, что это абсолютно чужой мне человек. Просто я бы, может быть, не поступил так же в разных ситуациях. Но это не чужой мне дядька с чужим голосом и с чужой походкой…
— Вы не выглядете измученным, как многие звезды. Но я видел артиста, который выглядел просто великолепно, а через три дня умер…
— Бывают как бы разные смерти. Вы говорили о физической смерти, а еще бывает какая-то кончина, когда в тебе умирает профессия. Для окружающих при этом делается вид, что человек по-прежнему скачет на коне. А уже никакого коня в помине нет, и человек давно ходит пешком…
— Вы замечали, что Вам интереснее говорить с совершенно незнакомым человеком, чем даже, простите, с собственной женой, с близкими? Если замечали, отчего это происходит?
— Да, это безусловно так. Для того, чтобы разговаривать с близкими людьми, совершенно не нужен текст, вообще слова.
— Сколько друзей входит в Ваш дом, самых близких? Таких, что приходят без звонка?
— Без звонка ко мне не приходит никто, даже самые близкие друзья. Я не люблю этого.
— А может быть так: Ваш друг позвонил Вам и сказал, что зайдет к Вам. Пришел, и молчит. Ему нужно было Вас видеть…