— Вы меня обнюхиваете и это естественно при Вашей любви к такого рода игре. Еще почему? Да потому, что я думаю, вся наша жизнь — это некие разновидности любви. Любовь между мужчиной и женщиной — только частный случай любви. Друзей своих я по-настоящему люблю, и часто ловил себя на этом ощущении. Есть люди, которых я люблю, занятия, которые я люблю. Бог есть любовь, я думаю. В этом отношении я согласен с христианством.
— А о смерти в гариках у Вас тоже целая глава?
— Нет, есть о старости. В гариках все главы кончаются смертью. Думать об этом не люблю, писать — люблю, потому что это прекрасный предмет для шуток. Мне кажется, что над смертью надо смеяться. Над всеми настоящими вещами в жизни надо смеяться. В смехе тоже любовь. Я никогда не подшучиваю над человеком мне несимпатичным, неблизким. Над близкими непрерывно подшучиваю, смеюсь над ними, они злятся, но знают, что это от любви. Я говорю об устоявшихся человеческих отношениях. Я увлекающийся человек — в мужиков-собеседников, бывало, влюблялся через 10 минут разговора, и знаю за собой страсть к людям, с которыми обожал разговаривать и искал общения; были люди, с которыми я просто боялся познакомиться — так любовно к ним относился. Бахтин, например. Так я с ним и не познакомился, к сожалению. Просто боялся к нему пойти, так благоговел перед ним.
— Когда человек врет, Вы часто видите это, осязаете?
— Думаю, что да. Хотя моя жена мне возразила бы, потому что безумное число раз меня обманывали.
— Вы мастер метафор, мастер сравнений. Юрий Олеша конца века… Да что там, Вы не уступаете Бунину и Набокову.
— А лесть — это способ завлечь человека, отвлечь его внимание?
— Способ посмеяться над ним.
— А, тогда замечательно! Так заканчивайте вопрос.
— Лагерь — это сквозняк, буря? Что это? Придумайте сравнение…
— Ничего подобного. Лагерь — это болото. Никакой не сквозняк. Сквозняк в предшествие события, когда тревога появляется. Нашим душам свойственно предчувствие, когда мы сопряжены с тревогой.
— Зачем Вам слава? Гастроли? Суета? Деньги?
— Сейчас перечислю. Слава ни на… не нужна. Это могут подтвердить все, кто меня наблюдает. Гастроли мне нужны, чтобы зарабатывать деньги. Исключительно для этого. Деньги мне нужны, чтобы кормить семью, а она у меня большая.
— Вы утверждаете, что Вы не лишние деньги зарабатываете, а только необходимые?
— Я зарабатываю настолько мало, что денег не хватает на необходимое, я ведь живу только стихами и исполнением, от гастролей до гастролей. Эта суета не нужна мне душевно, не дает мне ни удовольствия, ни развлечения, ничего. Если бы мне выплачивались деньги ежемесячно, для прокорма семьи, то, может быть, я ездил бы раз в два года куда-нибудь и только чтобы проветриться, погулять, а стишки бы сочинял попутно.
— Вы не остываете к писательству? До конца своих дней будете писать?
— Не знаю. И потому беспокоюсь. Графоманы — люди счастливые. У Юры Смирнова есть замечательные стихи: Толстой был тоже графоманом, // У графа мания была // Писал он толстые романы, // Забросив прочие дела. // Хирела барская усадьба // И граф вегетарианцем стал. // Другой такой успел устать бы, // А он писал, писал, писал… Я не графоман, мне не доставляет удовольствия сам процесс писания. Я его просто не люблю. Сочинительство мне доставляет большое удовольствие. Придумать какую-нибудь шутку, чтобы ее на первой же пьянке рассказать друзьям… А писание — нет. Ведь надо выживать, а я не работаю. Так что, это забота о хлебе насущном.
— Деньги появятся — и Вы остынете сочинять. Чем же займетесь?
— Я думаю, что у нас разное воззрение на процесс сочинительства. Стишки пишу не я — это кто-то мне пишет. Это точно. Они приходят сами, и вот, «душа стесняется лирическим волнением», как у Пушкина. Это как роды. И ты не можешь ничего сделать. Ты начинаешь думать о стишке, и вот два слова завяжутся в рифму. Стишок необходимо выбросить из себя. Я чудовищно ленивый человек. Встаю, пью кофе. Выкуриваю три или четыре сигареты. Беру книжку, которая меня интересует, читаю ее. Еду куда-нибудь по делам. Могу валяться часами с наслаждением. Иногда с книжкой, иногда так.
— А к общению не остынете, пока не одряхлеете окончательно?
— К сожалению, влечение к общению подостыло. Исчез острый щенячий интерес к людям. Как и остальные наши данности остывают с годами. Но пока общаюсь с удовольствием. А стишки зависят не от меня — поэтому не знаю, брошу или нет.
— Из великих поэтов XX века — кто для Вас бальзам, лекарство от царапин, от ран?
— Большое удовольствие от Ходасевича, очень люблю Георгия Иванова. Раньше очень любил Сашу Черного, сейчас подостыл.
— Две строчки Георгия Иванова?
— Меня поразили его строки: «Все тот же мир. Но скука входит //В пустое сердце, как игла. // Не потому, что жизнь проходит. // А потому, что жизнь прошла».
— Что Вам страшнее, импотенция или потеря зрения?
— Никогда не думал. Это совершенно разные вещи, не знаю. Абсолютно бессмысленный вопрос. Что легче потерять — правую или левую ногу.
— Вы с собой не покончите?
— Не знаю, по крайней мере не отвечу на этот вопрос в газетном интервью.
— Если бы в лагере не сложилось так удачно и благополучно, Вы выдержали бы более длительный срок?
— Не знаю, не верю, когда говорят, что выдержали бы больший срок и столь же не верю, когда говорят, что не выдержали бы.
— Довлатов сказал, что мещанин — человек, думающий, что у него все должно быть хорошо. Что же такое мещанин в Вашем представлении?
— Я не знаю, что такое мещанин. Как раз я мещанин — я тоже хочу, чтобы все у меня было хорошо, уютно, спокойно.
— Как Вы думаете, кто-нибудь, прочитав интервью с Вами, полюбит Вас сильнее?
— Нет, не думаю. Вообще автор должен быть оторван от своих произведений. Авторы очень часто мерзкие люди. Лучше читать произведения, а автора — не знать.
— Вы знаете, что есть много прекрасных людей, которые Вас терпеть не могут за то, что Вы непристойный поэт.
— На здоровье. Значит, они лишены еще одного удовольствия. Вот у меня нет музыкального слуха. Значит, я обделен еще некой возможностью получать удовольствие.
— Если бы Вы знали определенно, что Ваш сосед Вас ненавидит, но здоровается, Вы продолжали бы с ним здороваться?
— Да. Если он со мной здоровается. Не любит, и что ж, ладно.
— Бог и дьявол — это какая-то пара?
— Да. Напоминают борцов, которые борются, ссорятся, заключают пари.
— Кто из мудрецов прав — те, что говорят, что надо готовиться к смерти, или утверждающие, что не следует об этом размышлять?
— Я не люблю предписаний. Поэтому не могу никому ничего предписывать.
— Но Вы любите думать об этом, когда столько пишите о старости?
— Мне доставляет удовольствие шутить на эту тему.
— Каких людей Вы насчитали больше: хороших или плохих?
— Кто-то очень хорошо сказал, а я это украл и зарифмовал, чтобы было незаметно — что хороших людей больше, но плохие чаще встречаются.
— Что-нибудь приводит Вас в отчаяние, так, что депрессия начинается?
— Бывало. Но жить все равно в это время хочется. Понимаешь, что ужасно плохо. 5 декабря 1979 года в Волоколамской тюрьме, мне объявили, что сидеть мне 12 лет. Тяжко, но жить хотелось. В первый год отъезда, в эмиграции жуткие бывают депрессии. От бессмысленности такого существования, пусть оно даже благополучное.
— Толстой кокетничал, когда сказал, держа книгу «Записки из мертвого дома»: а меня Бог не сподобил? Он должен был понимать, что это только отрицательный опыт?
— Я считаю это крайне положительным опытом, и счастлив… Это огромная благодать, и я благодарен советской власти, что в лагерь попал. Толстой врал, старикашка ведь все время врал. Он врал окружающим, себе. Не был вегетарианцем, обожал куриный бульончик, хотя, наверное, догадывался, что ему варят. А насчет того, что не сподобился — может, ему действительно хотелось — но из тех же соображений, из которых сидел при умирающих, жадно на них глядя, настолько, что его даже выгоняли — такой у него был хищный, исследовательский взгляд. Ему это было интересно, как художнику. Он себя ощущал писателем, которому необходимо знать все проявления жизни.