— Если кто-то из близких людей нуждается в моем участии, то я, естественно, помогу. Как я поступлю, зависит от конкретного случая. Как говорили советские чиновники, „мы решим этот вопрос“. Иногда достаточно и слов по телефону, что-то пообещать, успокоить. Те, кто знают меня хорошо, никогда не вторгнутся ко мне без звонка, даже если им будет очень важно. Потому что я впущу их в дом, но закрою себя изнутри. Это все равно, что я не открою квартиру.
— Извините, я закурил. Может, Вы не переносите запаха табака?
— Нет, почему же. Я когда-то курил, и много курил.
— А запах перегара стерпите, когда Ваш приятель, который Вам симпатичен, дышит на Вас водкой?
— И это я стерплю. А вот дурной запах изо рта — нет. Это у меня с детства. Я в детстве очень страдал; когда мне, маленькому, приходилось целоваться с родственниками. А дома меня к этому не приучили. Дома у нас не лизались, не было это принято. А с родственниками почему-то надо было. Меня это повергало в совершенный ужас, я просто сходил с ума. И сейчас я этого терпеть не могу. Бывают какой-то совершенно невообразимый дух изнутри…
— У Мандельштама и „Четвертой прозе“ такие слова: „Я извиняюсь, но не изменяюсь“. Вам нравится это выражение?
— Как я могу оценивать? Оно не требует моей оценки… Знаете, однажды Раневская, когда некто ей пожаловался, почему все восторгаются Сикстинской мадонной, ответила, что не понимает его, потому что мадонне столько лет, что она вольна выбирать, кому нравиться, а кому нет… Также и Мандельштам.
— Не хотите вернуться к началу разговора и вспомнить синонимы к словам „жизнь“ и „смерть“?
— Это все отдает какими-то играми, отгадай слово…
— Пуд соли, необходимый для знакомства, за сколько времени Вы обычно его съедаете?
— Отвечу так, что, боюсь, Вам не понравится. Я вовсе не убежден, что нужно съесть какое-то количество соли. Вообще Ваши вопросы предполагают жесткие ответы, а они мне несвойственны. Я люблю отвечать цветисто.
— Если в картинной галерее посетители смотрят сначала на табличку, а потом на саму картину, Вас это не раздражает?
— Нет, конечно. Я и сам так делаю иногда. Но она же там для чего-то существует.
— Существует ли у Вас какая-нибудь гимнастика для души?
— Мне эти сравнения с физкультурой не нравятся… В этом есть демонстрация пренебрежения к душе. Работа души должна длится 24 часа в сутки, в отличие от работы для групп мышц. Увы, есть люди, которые вообще без этой гимнастики обходятся. Киллеры, например. Если люди искусства перестают вспоминать об этой гимнастике, они перестают быть людьми искусства.
— Вы убеждены в правильном выборе своей профессии, ту ли дверь Вы открыли?
— Дверь я открыл безусловно ту, а вот в тот ли угол забился, я не уверен. Ведь и за дверью есть выбор. Я хотел стать актером, то есть попал туда, куда надо. А вот хорошо ли, так ли как надо я это делаю… Не знаю.
— Вообразите, объявлен конкурс фотографий талантливо работающих артистов… И Вы посылаете фотографию, которая в случае победы принесет Вам тысячи долларов. Какое выражение лица, из какой роли Вы выберете?
— Не знаю. Я-то себя изучил. Когда я позирую, я точно не смогу стать номинантом, и претендовать на премию. Мне легче подловить себя на каком-то моменте. Я лишен борцовских качеств, и все конкурсы, состязания меня отпугивают. В молодости я был вынужден участвовать в одном конкурсе, но потому что долго стучался в эту дверь, она навсегда отбила у меня всякую охоту соревноваться. Но, простите, я должен бежать на сцену…
Наталья Иванова
ВОТ ПТИЧКА ПОЕТ, А Я ПИШУ ЗАМЕТКИ
— Помните Мандельштамовское об Ахматовой: „Вы хотите быть игрушечной, но окончен Ваш завод…“ Ваша дивная прическа напоминает мне ахматовскую, что на знаменитом портрете Модильяни, поэтому, не дав Вам разогреться, предлагаю работу. Какие писатели были Вам особенно близки?
— Родной писатель — Трифонов. Потому что он сумел сказать о том времени и том месте, где мы жили гораздо больше и лучше тех, которые написали об этом сейчас, когда стало уже можно. У меня есть ощущение, что его книгами оправдано несколько десятилетий нашей общей жизни. Моей — нет. Потому что я человек уже другого поколения. Для того, чтобы оправдать мою жизнь, должен был бы появиться следующий писатель. И, конечно, я о нем немедленно напишу, как написала о Трифонове.
— А другие Ваши книжки о ком?
— Несколько сборников статей. Один называется „Точка зрения о прозе последних лет“, другой называется „Факультет нужных вещей“, потом вышла книжка о Фазиле Искандере, потом „Освобождение от страха“…
— Чаще какое было ощущение, что Вы кормите себя ремеслом? Или Вы всегда полагали, что это уровень искусства — то, что Вы делаете?
— Я не знаю, уровень ли это искусства, но это необходимость моей жизни. То же, что ходить, дышать, пить чай. Это самовыражение, которое мне необходимо. Ни ремеслом, ни профессией это не было никогда. Это было образом жизни.
— Пренебрежительное высокомерное отношение всех почти великих писателей к профессии критика и литературоведа, Вы понимаете, чем питалось оно?
— Мне было совершенно все равно по поводу Чернышевского, Писарева, Белинского, цену которым я понимаю и понимала. Она не изменилась со студенческих лет. Благодаря моему учителю Владимиру Турбину, который был для меня моделью того, как надо строить жизнь. И поскольку я попала в его руки в университете, и для меня это было очень важно, потому что он не только как бы разгадывал литературу, литературное произведение, но этим же ключом отмыкал нашу жизнь. Мы занимались, например, Лермонтовым, а жизнь отмыкалась наша. Это было странное ощущение, но никем другим, кроме как литературным критиком, я себя после этого не ощущала…
— Турбин — это прекрасно, а все же Бунин или Набоков — Вы не понимаете, отчего они считали это наростом, паразитированнем, иначе как бранными словами не называли этот вид деятельности человеческой?
— Я понимаю, почему они считали это наростом. Им казалось, что когда они пишут, что Машенька пошла вот туда, а Иван Петрович сделал то-то — что это творчество. А вот сейчас я перечитываю лекции Набокова и вижу, что там творчества не меньше, чем в его так называемых лирических произведениях. Я спокойно к этому отношусь. Я себя выражаю так. Вот птичка поет, а я пишу заметки…
— Вы полагаете, это раздражение великих людей было их капризом?
— Я просто думаю, что они не доросли, вернее, не дожили до того положения критики, которое она обрела в современном мире. Я не имею в виду — в России, а именно в мире. Это такая же равновеликая часть литературы, как стихи, проза, эссеистика. Все зависит от того, как.
— У Вас ежемесячный журнал?
— Да, он выходит двенадцать раз в год. И, казалось бы, это легкое занятие — составить номер. Но получается так, что я работаю ежедневно. И 99 % из прочитанного мне приходится возвращать. И возвращать не всегда потому, что это посредственно, ведь половина из того, что я возвращаю, появляется потом в „Новом мире“ или „Дружбе народов“, в „Звезде“ или журнале „Октябрь“… Дело в том, что я не воспринимаю себя как руководителя или начальника над литературой, у меня совершенно другая концепция своей деятельности и деятельности журнала. Я считаю, что я — галерист. Я выставляю свою выставку и вижу, что в этой выставке эти работы будут хороши, а те — в другой выставке, другом номере. А вот эти не годятся. Это довольно мучительная, сложная работа. Не потому, что я хочу кого-то просветить, кому-то внушить какие-то идеи. А потому, что это отбор, отбор эстетический для такого художественного произведения, как журнал, как цельного произведения. Для этого нужна большая энергия. Сообразить, куда что поставить, что нужно, что не нужно. У меня такое впечатление, что я знаю всю литературу на год вперед. Потому из того, что я читаю, составляются потом другие журналы, выходят книги. Эта работа постоянная.