На замечанье твое, что «Мертвые души» разойдутся вдруг, если явится второй том, и что все его ждут, скажу то, что это совершенная правда; но дело в том, что написать второй <том> совсем не безделица. Если ж иным кажется это дело довольно легким, то, пожалуй, пусть соберутся да и напишут его сами, совокупясь вместе, а я посмотрю, что из этого выйдет. Мне нужно будет очень много посмотреть в России самолично вещей, прежде чем приступить ко второму тому. Теперь уже стыдно будет дать промах. Ты видишь (или, по крайней мере, должен видеть более прочих), что предмет не безделица и что беда, не будучи вполне готовым и состроившимся, приняться за это дело. Сделавши это дело хорошо, можно принести им большую пользу; сделавши же дурно, можно принести вред. Если и нынешняя моя книга, «Переписка» (по мнению даже неглупых людей и приятелей моих), способна распространить ложь и безнравственность и имеет свойство увлечь, то сам посуди, во сколько раз больше я могу увлечь и распространить ложь, если выступлю на сцену с моими живыми образами. Тут ведь я буду посильнее, чем в «Переписке». Там можно было разбить меня впух и Павлову, и барону Розену, а здесь вряд ли и Павловым, и всяким прочим литературным рыцарям и наездникам будет под силу со мной потягаться. Словом, на все эти ребяческие ожидания и требования 2 тома глядеть нечего. Ведь мне же никто не хотел помочь в этом самом деле, которого ждет! Я не могу ни от кого добиться записок его жизни. Записки современника, или, лучше, воспоминанья прежней жизни, с окруженьем всех лиц, с которыми была в соприкосновении его жизнь, для меня вещь бесценная. Если б мне удалось прочесть биографию хотя двух человек, начиная с 1812 года и до сих пор, т. е. до текущего года, мне бы объяснились многие пункты, меня затрудняющие. Но довольно обо всем этом. Бог милостив, и у него всё возможно. Может быть, мне будет дано здоровье, силы и возможность не полагаться ни на кого, высмотреть всё самому.
Я еще остаюсь в Неаполе до половины февраля, а в феврале думаю сесть на корабль, хотя, признаюсь, по малодушию моему сильно боюсь моря. Я страдаю ужасно от морской болезни, а пути почти одиннадцать дней, включая туда остановки по одному дню в Мальте, Александрии и Афинах. Со мной ни души: всё, что и собиралось прежде в Иерусалим, отложило поездку. Погодин даже не отвечал мне на мой запрос: едет ли он или нет в этом году? А потому я думаю, что он не едет. Признаюсь, часто даже находит на меня мысль: зачем я поеду теперь в Иерусалим? Прежде я был, по крайней мере, в заблуждении насчет самого себя. Я думал, что я хоть немного лучше того, что я семь. Я думал, что я подвинулся ближе к тому делу, за которым ехал в Иерусалим, я думал, что молитвы мои что-нибудь будут значить у бога, если только помолятся мои земляки, люди той же земли, чтобы значили что-нибудь мои молитвы. Теперь думаю: не будет ли оскорблением святыни мой приезд и поклоненье мое? Если бы богу было угодно мое путешествие, возгорелось бы в груди моей и желание сильнее, и всё бы меня тянуло туда, и не посмотрел бы я на трудности пути. Но в груди моей равнодушно и черство, и меня устрашает мысль о затруднениях.
Вот какая мысль приходит мне часто на ум, а прежде она не приходила. Не показывай, пожалуйста, никому этой странички моего письма; покажи разве одной только старушке Над<ежде> Ник<олаевне> Шереметевой, если она будет обо мне спрашивать: она обо мне помолится в простоте сердца. Прочие будут выводить из этого всякие заключения и умничать…
Иванову А. А., 5 декабря н. ст. 1847
223. А. А. ИВАНОВУ.
Декабрь 5 <н. ст. 1847>. Неаполь.
Давно уже я о вас не имею никаких, вестей, Александр Андреевич. Пожалуста, уведомляйте меня от времени до времени о себе, о том, что делается, как в вас, так и около вас. Не опасайтесь от меня жестких писем, я их теперь даже и не сумею написать, ибо вижу,[1174] что если и нужно кого попрекать, так это больше себя, а не другого. Я живу в Неаполе довольно уединенно и мирно, несмотря на то, что живу в трактире. Как-то лень искать квартир, и я день за днем остаюсь[1175] в Hôtel de Rome. С Софьей Петровной вижусь довольно часто. Полагаю прожить здесь до половины февраля, а в половине февраля сажусь на корабль с тем, чтобы пуститься в Иерусалим, а оттуда в Россию. Если встретите кого-нибудь из моих знакомых, приехавших в Рим, которые бы пожелали со мной видеться, то скажите им, что от их воли — заглянуть в Неаполь.[1176] Узнайте, не отправляется ли кто также в Иерусалим около этого времени; в таком случае дайте ему мой адрес. Мне очень будет приятно иметь попутчика-земляка. Передайте при сем прилага<емое> письмецо Моллеру и будьте бодры духом и здоровы.
Н. Г.
Адресуйте в Hôtel de Rome.
Не отправляется ли на Восток кто-нибудь из художников-архитекторов? Ему бы со мною было выгодно, притом и издержек меньше.
На обороте: Rome. Al signore signore Alessandro Iwanoff (Russo). Александру Андреевичу Иванову. Roma. Via Condotti. Caffe Greco. Vicina alla piazza di Spagna.
Погодину М. П., 7 декабря н. ст. 1847
224. М. П. ПОГОДИНУ.
Декабря 7 <н. ст. 1847>. Неаполь.
Что же ты, добрый мой, замолчал опять? Остановило ли тебя просто нехотенье[1177] писать, неименье[1178] потребности высказывать настоящее состояние твоего духа или оскорбило тебя какое-нибудь выраженье письма моего? Но мало ли чего бывает в словах наших? Мы ими беспрестанно оскорбляем друг друга, даже и не примечая того. Что нам глядеть на слова? Будем писать по-прежнему, как обещали, и станем прощать вперед всякое оскорбление. Мне очень многих случилось оскорбить на веку. Если мне не станут прощать близкие и великодушные, как же тогда простят далекие и малодушные? Чем далее,[1179] тем более вижу, как я много оскорбил тебя; могу сказать, что только теперь чувствую величину[1180] этого оскорбления, а прежде и в минуту, когда я нанес это публичное оскорбление тебе, я вовсе его не чувствовал, я даже думал, что я поступаю так, как следовало мне. Странное, однако ж, дело, я не чувствую, однако ж, ни стыда, ни раскаяния. Я только люблю тебя больше, именно от<того>, что чувствую себя неправым перед тобою, точно как бы мне теперь хочется любить только тех, кто великодушнее меня. Твердое ли убеждение в том, что нет вещи неисправимой, и гордая надежда на силы, которые подаст мне бог исправить промахи мои, — что бы то ни было, только я гляжу с каким-то бесстыдством в глаза всем тем, которых я оскорбил, а в том числе и тебе. Но довольно об этом. Пожалуста, напиши мне хоть несколько строчек о себе.[1181] Возьмись за перо, даже хоть и нет расположения, мне теперь очень нужны письма близких мне, Вспомни, что я их долго[1182] буду не получать, если выеду[1183] в дорогу. Пиши, не дожидаясь моих ответов, до самого февраля месяца. Пиши всякий раз, когда захочется тебе отвесть душу или станет тяжело. Не стыдись и малодушия твоего, поведай и его, если оно найдет на тебя. Ты скажешь дело знающему человеку. Малодушнее меня, я думаю, нет в мире человека, несмотря на то, что есть действительно[1184] способность быть великодушным. Но довольно. Жду с нетерпением о тебе известий. О себе скажу только то, что покаместь здоровьем слава богу. Много, много произошло всякого рода вещей, явлений в моем внутреннем мире, и всё божьей милостью обратилось в душевное добро и в предмет созданий точно художественных, если только даст бог силы физические совершить то, что уже вызрело в душе и в уме. Я не сомневаюсь, что также и в тебе совершилось почти то же[1185] или, по крайней мере, похоже<е>. Мне очень теперь хочется ехать в Россию, но замирает малодушный дух мой при одной мысли о том, какой длинный мне предстоит переезд, и всё почти морем, которого я не в силах выносить и от которого страдаю ужасно. Не ехать же в Иерусалим как-то стало даже совестно. Если нет внутреннего желанья, так сильного, как прежде, то все-таки следует хотя поблагодарить за всё случившееся, потому что случилось многое из того, что, я думал, без Иерусалима не случится: дух освежило, и силы[1186] обновились… Но прощай до следующего письма.