Весь твой.
От Жуковского я получил письмо с известием, что prima[728] вексель, как оказалось по банкирским справкам, не уплачена, а потому, как только получу эти деньги, то немедленно препровожу их Прокоповичу для известн<ого> дела.
На обороте: St. Pétersbourg. Russie. Его превосходительству ректору импер<аторского> С. П. Бургского университета Петру Александровичу Плетневу. В С.-Петербурге, на Васильев<ском> остров<е>, в университете.
Урби П. Я., 8 марта н. ст. 1847
131. П. Я. УБРИ.
<8 марта н. ст. 1847. Неаполь.> Милостивый государь Петр Яковлевич!
Не знаю, как благодарить вас за вашу доброту и те хлопоты, которыми вы обременили себя по поводу моего векселя. Все получено мною в исправности. Отъезд мой в Палестину (по случаю расклеившегося вновь моего здоровья и надобности ехать на железные воды и морское купанье) несколько отодвинут. А потому очень может быть, что я буду иметь удовольствие проездом через Франкфурт принести вам лично мою признательность. Прошу вас также при этом случае передать мой искреннейший поклон всему вашему милому и мной весьма уважаемому семейству.
С совершенным почтеньем и такою же преданностью остаюсь
вашим покорнейшим слугою
Николай Гоголь.
Марта 8. Неаполь.
На обороте: Francfort sur Mein. Son excellence monsieur monsieur d’Oubril, envoyé extraordinaire et ministre plénipotentiaire de Russie. Francfort s/M.
Шевыреву С. П., 10 марта н. ст. 1847
132. С. П. ШЕВЫРЕВУ.
Март<а> 10 <н. ст. 1847>. Неаполь.
Письмо твое от 30 января со вложением векселя (ценою 182 р<убля> серебр<ом>) получил. Деньги, выручаемые за «М<ертвые> д<уши>», держи у себя и не посылай до моего извещения. В прежнем письме моем (от 4 марта) я просил тебя выслать матери моей две тысячи сто рублей ассигнациями и проповеди Иннокентия сестре Ольге. Будь по-прежнему добр ко мне и не замедли этой отсылкой, если деньги есть налицо. Насчет поступка моего с Погодиным ты уже, вероятно, получил объяснение, если получил мое письмо от 4 марта; Погодин также введен в загадку этого дела, поэтому что и к нему было отправлено письмо того же числа. В письме твоем мало слов о моей книге, но благодарю и за немного. Ты прав, отыскавши в моей книге следы состоянья переходного. Скажу тебе в утешенье только то, что состоянье, во время которого писалась она, миновалось.[729] Мне было страшно самому за многое в моей книге, когда она печаталась, и поверь мне, что книгой моей я дал себе самому гораздо сильнейшую оплеуху, нежели друзьям моим. Но много было причин к ее изданию, а между прочим[730] и та, чтобы увидали наконец читатели и почитатели мои (увы! и самые друзья), что не следует торопить меня к печатанью, когда я сам чувствую, что не пришел еще в силы выражаться ясно и просто (до простоты надобно вырасти). По моим прежним письмам, которые я писал к вам, по тому болезненному стону, который был в них слышен всякий раз, когда приходилось мне отвечать на понуканья выступить на поприще литературное, можно бы, казалось, смекнуть, что незачем торопить меня. О, если бы Погодин с самого начала поверил мне на честное слово, не произошло бы между нами этих загадочных явлений. Но что сделано, то сделано. Всё делается не без воли божией. Не явись моя книга,[731] не сделаны были бы мне упреки, заставившие меня гораздо строже оглянуться на самого себя. Ускользнуло бы от меня ведение моего собственного состояния душевного; я бы остался в предположеньи, даже, может быть, в уверенности, что я совершеннее, чем я есть, и что Я почти готов на умное дело. В других твоих замечаниях о моей книге есть сторона и справедливая и несправедливая. Последнее произошло не от ошибочного твоего взгляда, но оттого, что книга моя ужасно обезображена цензурой, так, что во многих местах осталась одна половина мысли. Частица если, хоть и небольшая частица, но если всё выбросишь, если вымараешь фразу, условливающую сказанную мысль, дело может предстать совсем в другом. Скажу тебе, что мне слишком[732] было тяжело слышать об этих помарках, что я[733] очень сердился на бедного Плетнева за то, что он, не дождавшись, что я скажу в ответ на непропущение целой половины книги, поторопился выпустить[734] остаток ее. Но теперь я помирился и с этим. Слышу ощутительней, что свыше всё распоряжается лучше, чем мы думаем. На меня бы, может быть, не напали так много, если бы многие вещи сказаны были умней и осторожней, а через это и толков было бы меньше. Но эта резкость, дикость заносчивость многого в моей книге расшевелит[735] и заденет за живое многих умных людей. Что ж делать, если такова натура русского человека, что его не заставишь до тех пор говорить, покуда не выведешь его из терпения, зацепя за самую живую струну.[736] Поверь, что без этой книги мне бы не узнать всего того, что мне необходимо знать для того, чтобы мои «Мертвые души» вышли то, чем им следует быть. По поводу моего неведения многих вещей,[737] которые у меня выдаются с такою дерзостью за знание, многие невольно будут заставлены выказать свое ведение, которого я добиваюсь. Друг мой, не сердись на меня за темноту слов и выражений моих, если и теперь покажется тебе что неясным или неискренним.[738] Вспомни только, что я слишком долго страдал от неуменья высказать[739] себя. Прими просто, на веру эти слова мои: «Покуда не заговорит[740] общество о тех предметах, о которых говорится в моей книге, мне физически невозможно двинуть свою работу». Прости меня, добрая душа моя, за все[741] неудовольствия, которые я нанес тебе, за тяжесть тех хлопот, которыми я обременил тебя по поводу дел моих, за мое грубое подчас обращение с тобою, за оскорбленье[742] того, что близко твоему нежному сердцу, словом — за всё прости меня и, в заключенье благодеяний твоих, сделай еще одно благодеянье, которое будет теперь значительней для меня всех прежних. Собирай все толки, все замечанья, всё, что ни будет сказано обо мне и о книге моей и преимущественно о предметах, заключенных в моей книге, даже хотя бы, по-видимому, иные из них были и незначительны. Это уж мое дело будет разобрать и взвесить. Передавай самые жесткие, самые язвительные слова. Говорю тебе истинно, что от всего этого такая польза уму, сердцу и душе моей, как ты и представить себе не сумеешь. Что ж делать, если мне таким, а не другим образом определено добраться до зрелости и разума! Проси и других записывать в простоте и бесхитростно все слова, какие ни услышат, именно, как их услышат. Мне кажется, что даже некоторые из студентов, которые поумнее и побойчее и к тому же имеют случаи побольше обращаться с людьми, могли бы записать многие слова и мненья, слышанные от людей всякого сословия, к которым принадлежат и сами, — хоть, положим, в виде тебе подаваемых упражнений в словесности по части приобретения простого слога и искусства передавать природу просто, как она есть. Право, труд мой больше полезный и существенный, чем думают «многие, и он сто́ит того, чтобы друзья мои, всё мне простивши, все мои несправедливости, поработали бы грудью за меня. Ты, Погодин и Аксаков, как люди, более других долженствующие быть близкими мне и отныне соединенные со мною неразрывней,[743] чем когда-либо прежде (потому что именно с этих пор только должно начаться прямое познание друг друга), можете много для меня сделать. Говорю для меня, тогда как по-настоящему следовало бы сказать для добра, потому что, видит бог, работаю для добра и себя хочу сделать лучшим затем, чтобы быть в силах сделать добро. Погодин, мне кажется, бы многое мог записать, что услышит от простых людей и купцов, с которыми ему весьма часто случается говорить. Прочти им эти строки. Почему знать? Может быть, бог вразумит их сделать что-нибудь такое для меня, что будет мне[744] наиболее полезно. Им подскажет это любящее[745] и всепрощающее сердце, которое находчиво. Мне бы очень нужно было иметь всегда у себя в ящике один-другой портрет, набросанный ловкою рукою, хоть и бегло, с человека, которого бы можно было назвать типом и представителем своего сословия[746] в его современном, нынешнем виде. Прощай, моя добрая душа! Обнимаю тебя крепко…