Слово о моем отречении от искусства. Я не могу понять, отчего поселилась эта нелепая мысль об отречении моем от своего таланта и от искусства, тогда как из моей же книги можно бы, кажется, увидеть было, хотя некоторые, какие страдания я должен был выносить из любви к искусству, желая себя приневолить и принудить писать и создавать тогда, когда я не в силах был, когда из самого предисловия моего к второму изданию «Мертв<ых> душ» видно, как я занят одною и тою же мыслью и как алчу забрать тех сведений, которые мне нужны для моего труда. Что ж делать, если душа стала предметом моего искусства, виноват ли я в этом? Что ж делать, если заставлен я многими особенными событиями моей жизни взглянуть строже на искусство? Кто ж тут виноват? Виноват тот, без воли которого не совершается ни одно событие.
Появление моей книги, несмотря на всю ее чудовищность, есть для меня слишком важный шаг.[874] Книга моя имеет свойство пробного камня: поверь, что на ней испробуешь как раз нынешнего человека. В сужденьях о ней непременно выскажется человек со всеми своими помышлениями,[875] даже теми, которые он осторожно таит от всех, и вдруг станет видно, на какой степени своего душевного состояния он стоит. Вот почему мне так хочется собрать все толки всех о моей книге.[876] Хорошо бы прилагать при всяком мнении портрет того лица, которому мнение[877] принадлежит, если лицо мне незнакомо. Поверь, что мне нужно основательно и радикально пощупать общество, а не взглянуть на него во время бала или гулянья. Иначе у меня долго еще будет всё невпопад, хотя бы и возросла[878] способность творить. Я очень жалею, что не попали в мою книгу письма к разным должностным и государственным людям. Меня бы, конечно, тогда разбранили бы еще больше. Сказали бы еще более: не в свое дело залез и впутался, но тем не менее по поводу этих статей обнаружилось бы передо мною многое внутри России. И многие, в желании доказать мне мои ошибки, стали бы рассказывать те вещи, которые именно мне нужны. А этих вещей никакими просьбами нельзя вымолить. Одно средство: выпустить заносчивую, задирающую книгу, которая заставила бы встрепенуться всех. Поверь, что русского человека, покуда не рассердишь, не заставишь заговорить. Он всё будет лежать на боку и требовать,[879] чтобы автор попотчевал его чем-нибудь примиряющим с жизнью (как говорится). Безделица! как будто можно выдумать это примиряющее с жизнью. Поверь, что какое ни выпусти[880] художест<венное> произведение, оно не возымеет теперь влиянья, если нет в нем именно тех вопросов, около которых ворочается нынешнее общество, и если в нем не выставлены те люди, которые нам нужны теперь в[881] нынешнее время. Не будет сделано этого — его убьет первый роман, какой ни появится из фабрики Дюма. Слова твои о том, как чорта выставить дураком, совершенно попали в такт с моими мыслями. Уже с давних пор только о том и хлопочу, чтобы после моего сочинения насмеялся вволю человек над чортом. Я бы очень желал знать, откуда происхожденьем тот старик, с которым ты говорил. Судя по его отзыве о чорте, он должен быть малороссиянин. Жду с нетерпением всех печатных критик.[882] Отныне адресуй всё к Жуковскому. Из Неаполя отправляюсь на днях. Июнь буду близ Франкфурта на водах. Конец июля, весь август и начало сентября буду на морском купаньи в Остенде, которое одно доселе мне помогало. Осенью вновь в Неаполь затем, чтобы оттуда на Восток. Не позабудь прислать с какой-нибудь оказией те книги, о которых я просил, то есть русские летописи и «Русские праздники» Снегирева. А если[883] накопятся деньги, то памятники раскрашен<ные> Москвы Снегирева. При сем отдай письмо Щепкину и напиши мне, что он скажет на него в ответ. Обнимаю тебя от всей души. Ради бога, не забывай меня и пиши ко мне. Письма ко мне любящих меня — сущие для меня благодеяния, почти то же, что милостыня нищему.
Не сердись на мой дурной почерк, изломанный слог, недописки и поправки. Не позабывай, что это неотлучные приметы человека, который еще строится и хлопочет около своей постройки.
Прокоповичу Н. Я., 28 апреля н. ст. 1847
158. Н. Я. ПРОКОПОВИЧУ.
Неаполь. Апрел<я> 28 <н. ст. 1847>.
Давно уже я не писал к тебе. Ты также давно не писал ко мне. Если ты думаешь (особенно после прочтения моей книги), что я переменился или стал не тот, что был прежде, то скажу тебе, что я всё тот же и почти то же самое люблю, что любил в юности моей, хотя и не открывал никому многих сокровенных чувств; разница вся в том,[884] что теперь многое во мне стало проще (по книге не суди) и что я больше, чем когда-либо, люблю старинные мои связи и прежних друзей моих, особенно тех, с которыми от незабвенного Нежина началась моя дружба. А потому напиши мне хоть несколько словечек о себе: что ты теперь делаешь? что приходит тебе на мысли? как тебе живется и как всё, что составляет домашний круг твой, и всё, что вокруг тебя? Этим ты меня очень порадуешь, если тебе приятно меня порадовать. Письма адресуй на имя Жуковского, в Франкфурт. От Данилевского я получил письмо, который также о тебе спрашивает. Он также о тебе не знает ничего.[885] Уведоми меня также о всех изустных толках, какие тебе случается слышать о моей книге. Я бы очень желал знать, что говорят о ней разные чиновники средней руки, всех сортов учителя, равно как и люди нам обоим с тобой знакомые. Прощай! Более не распространяюсь, потому что пишу наугад, не зная, по-прежнему ли ты живешь в 9 линии и придет ли к тебе в руки письмо мое. Не поскупись и пиши побольше.
Обнимаю тебя.
Твой Г.
На обороте: Pétersbourg. Russie. Его высокоблагородию Николаю Яковлевичу Прокоповичу. В С. Петербурге, на Васильевском острове, в 9 линии, между Большим и Средним проспект<ами>, в собствен<ном> доме.
Мюллеру Ф. А., 29 апреля н. ст. 1847
159. Ф. А. МОЛЛЕРУ >.
29 апреля <н. ст. 1847. Неаполь>.
Я получил от брата Александра Андреевича Иванова известие, что сам Ал<ександр> Андр<еевич> болен стесненьем в груди, с просьбой, чтобы я посоветовался по этому поводу с Циммерманом. Я отправился тот же час к Циммерману и всё, что получил от него в ответ, написал в письме, пущенном отсюда третьего дня. А потому прошу вас убедительно — немедленно наведаться к Иванову и узнать, получил ли он это письмо вместе с другим, предыдущим, отправленным того же дни. Оба были адресованы в кафе Greco. Если ж, на случай, он их не получил, то вот вам вновь предписанье Циммермана. Стесненье и «боль в груди и сердце есть явленье геморроидальное, а потому следует не к груди прикладывать какие-либо средства, но оттянуть кровь к противуположным частям, именно, приставивши изрядное количество пьявок к заднему проходу, принять в то же время несколько слабительных и несколько успокоительных ванн с отрубями, умеренной температуры, то есть от 26 до 27 градусов и никак не свыше, потолковавши обо всём этом с доктором Аллерсом.[886] Так я написал и в письме. Теперь же подвертывается под руку обстоятельство еще лучшее. Сам Циммерман едет завтра вместе с кн<язем> Волконским и, вероятно, в понедельник ввечеру они будут оба в Риме. А потому объявите об этом Иванову. Скажите также, что и о нем, то есть относительно его дела, кое-что переговорено. Но самое лучшее с его стороны даже и не помышлять и не расспрашивать никого об участи его дела. Я хотя человек сам по себе и не очень важный, но устроил так, что в Петербур<ге> всем обнаружилось производительное дело — картина Иванова — и теперь смекнули даже и недальные умом, что Иванова торопить никак не следует. Я это ему давал знать и в письмах, которые так огорчили его (что для меня до сих пор загадка), прося его положиться хоть сколько-нибудь на меня и не беспокоиться. Но я не знаю, почему он не поверил моим словам, тогда, когда после меня Апраксин, молодой человек, почти ему незнакомый, сказал ему те же слова, не объясня даже причин,[887] на которых он их основал, и он ему поверил и успокоился. Правда, в письмах моих были жесткие слова, но я их нарочно поставил с тем, чтобы дать ему случай этими же самыми словами попрекнуть себя самого за свое малодушие. Слова эти были те же самые, которые я употреблял весьма часто в разговоре и за которые он никогда не сердился. Но теперь только вижу, какая разница сказать то же самое в письме и на словах. Скажите ему, что я прошу у него прощенья. Я не только не думал оскорбить его, но даже хотел излечить от беспокойства и, как плохой доктор, не попал, как следует, в болезнь. Но до свидания.