Но прощай. Целую тебя несчетное множество раз. Пожалуйста, не забывай писать почаще. Кланяйся Козлову и скажи, однако ж, что это неблагородно с его стороны: я его просил, садясь в дилижанс, так убедительно, так сильно, и он мне дал слово провесть ту ночь в моей комнате и не оставлять тебя во весь тот вечер, а он… мелкая душонка, отправился к себе, из мужицкого чувства — быть более à son aise. Как в одной черте может отразиться ничтожность характера и недостаток чувств, сколько-нибудь глубоких!
Репниной В. Н., 18 января 1839
94. В. Н. РЕПНИНОЙ. Рим 1839 Генваря 18 <н. ст.>.
Всеми святыми клянусь, не знаю, как благодарить вас, княжна, за ваше милое письмо и за то, что вы меня потрудились увидеть во сне. Я с таким любопытством читал ваш сон, что мне казалось, будто бы я сам спал в это время, или лучше сказать — я не могу ясно отличить его от действительности, и мне кажется, что я действительно пил аликанто. Не вы, княжна, начали писать ко мне первые, я бы не простил себе такого неучтивства. Письмо мое из Рима я послал за вами в погоню в Пизу, пятью или шестью днями после вашего отъезда. Но ему, как вижу, досталась несчастная участь — не попасться в ваши руки. Какой-нибудь impiegato на почте, которому, верно, дурно платят, понуждаемый голодом, проглотил его вместо шеколада, да не варит его желудок за это ничего более, кроме фиников! и да будет он за это в 40 лет плешив, как Чекини, музыкальный учитель, то есть В-вой! Сюда дошли слухи, что вы довольны Пизой, что здоровье князя значительно улучшилось, но мне неприятно было слышать, что у вас комната холодна. Хотя у нас, то есть в благословенной небесами Италии, комната не нужна вовсе и, глядя на небо, синее, осиянное солнцем, бежит прочь всякая мысль о холоде, но… Вы любите сидеть в комнате, и мне очень досадно что она холодна. Мне также страшно за вас в рассуждении того, что Пиза теперь, говорят, потоплена и запружена несчетным множеством разных мисс, Джон-пудингов, бульдогов и прочих аглицких джентльменов в разных переплетах и сертуках. Боюсь, чтобы это шипение и визг заржавленных железных побрякушек, которое в простонародии называется аглицким языком, не произвело какого-нибудь неприятного влияния на ваши нервы. Но… бог милостив и можно надеяться, что этого не случится. Сколько у вас в Пизе англичан, столько у нас в Риме русских. Все они, по обыкновению, очень бранят Рим за то, что в нем нет отелей и магазинов, таких как в Париже, и кардиналы не дают балов. Один наш земляк, без сомнения, знакомый вам, Б-ский (тот, который потолще) за игрою в вист спросил: А где находится Ватикан? Когда игравшие с ним изумились такому неожиданному вопросу, он, нимало не смутившись, сказал, что это ничуть не удивительно, ибо он нет и двух недель, как в Риме, и потому очень мудрено в такое короткое время всё знать. Впрочем, это небольшое невежество он очень скоро поправил и изумил сведениями, которых никто в нем не предполагал. Когда повел его чичероне в церковь Петра, он немедленно спросил где же Павел? Ведь тут и Павел должен быть, — и когда кустод начал ему объяснять, что Павел дело совершенно другое и находится в другой стороне города, то наш соотечественник так начал ему говорить сильно и убедительно, что сам чичероне наконец убедился, что, точно, и Павел должен быть тут. — Много было и других разных анекдотов, но на одном гвозде всего не повесишь, говорит русская пословица. Сегодня отвал русских в Неаполь. Великий князь едет сегодня и потому всё плетется вслед. Вы заботитесь и спрашиваете о моем здоровьи, да хранит вас бог за вашу доброту и расположение. О здоровьи моем я теперь не думаю вовсе, право, наскучило. — Я же так теперь счастлив приездом Жуковского, что это одно наполняет меня всего. Свидание наше было очень трогательно. Первое имя, произнесенное нами, было: Пушкин. Поныне чело его облекается грустью при мысли об этой утрате. Мы почти весь день вместе обсматривали Рим с утра до ночи, исключая тех дней, в которые он обязан делать этот курс с наследником. Он весь упоен Римом и только жалеет на короткость времени. Появление его здесь для меня точно сновидение. Наслаждаюсь своим сном и боюсь и подумать о пробуждении. Получаете ли вы известия от Балабиных? Я не знаю решительно, что они теперь делают. Я уверен совершенно, что письмо мое, которое я вручил княгине, дошло до них исправно, но ответа я не получаю вовсе никакого. Напишите мне подробно обо всем: то есть, как вы проводите день ваш, как веселитесь, как скучаете, как вас терзают англичане, словом всё. Вы знаете, что всё это очень, очень интересно для меня. Я о вас думаю часто, очень часто и молюсь за вас, не знаю, доходят ли только мои грешные молитвы. Будьте же здоровы и не забывайте признательно помнящего вас всякую минуту
Гоголя.
Прошу вас убедительно не позабыть засвидетельствовать мое глубокое почтение князю и княгине.
<Адрес:> Ее сиятельству княжне Варваре Николаевне Репниной. В Пизу.
Данилевскому А. С., 5 февраля 1839
95. А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ. 5 февраля <н. ст. 1839>. Рим.
Я получил письмо твое. Оно, по обыкновению, принесло мне много радости, потому что письма от тебя всегда приносят мне радость. Но я вспоминаю и думаю чаще о тебе, нежели ты о мне. Твое письмо начинается так: Четыре или пять дней, как я получил письмо твое и деньги и проч. Я не так делаю: я положил навсегда для себя правилом писать к тебе того же дня[230] по получении твоего письма, какие бы ни были препятствия. Нет нужды, что <не> наберется еще материалов для наполнения страницы. Она не должна наполняться вовсе, если только нужно искать, чем бы ее наполнить. Лучше пять или шесть строк, но именно те, которые родились чтением письма. А главное — не нужно запускать. Это верно: в первую минуту, покамест горячо, всегда больше и лучше и нужнее напишешь. Мы приближаемся с тобою (высшие силы! какая это тоска!) к тем летам, когда уходят на дно глубже наши живые впечатления и когда наши ослабевающие, деревянеющие силы, увы, часто не в силах вызвать их в наружу так же легко, как они прежде всплывали сами, почти без зазыву. Мы ежеминутно должны бояться, чтобы кора, нас облекающая, не окрепла и не обратилась, наконец, в такую толщу, сквозь которую им в самом деле никак нельзя будет пробиться. Употребим же, по крайней мере, всё, <чтобы> спасти их хотя бедный остаток. Пусть мы будем иметь хотя несколько минут, в которые будем свежи и молоды. Пусть же мы встретим нашу юность, наши живые, молодые лета, наши прежние чувства, нашу прежнюю жизнь, пусть же всё это мы встретим в наших письмах. Пусть хотя там мы предадимся лирическому сердечному излиянию, которого бедного гонят, которому заклятые враги — пошлость глупейшего препровождения времени, презренная идея обеда, рисующаяся со времени поднятия с постели, роковые 30 лет, гнусный желудок и все гадости потухающего черствого рассудка. Итак, вот уж причина, по которой мы должны писать скоро, вдруг, свои письма, покамест не простыла рысь… Я рад, очень рад, что тебе присланная мною небольшая помощь пришлась впору. Я точно в рассуждении этого всегда бывал счастлив. Ко мне бог бывал всегда особенно милостив и давал мне чувствовать большие наслаждения. Сколько припомню, всё посылаемое мною бывало как-то тебе кстати. Я рад еще больше, что процесс, наконец, выигран и что мерзавец жид наконец-таки наказан достойным образом, и таким образом всё-таки вышло на старый манер, что порок попран, а добродетель восторжествовала. Но дурно, что ты не пишешь, что теперь предпринимаешь делать, когда и в какое время собираешься ехать, без сомнения, не иначе, как весною. Не встретимся ли мы опять где-нибудь с тобою? Я думаю ехать на воды в Мариенбад. Еще один раз хочу попытаться. Желудок мой наконец меня совершенно вывел из терпения, право, нет мочи наконец, и теперь он наконец в таком дурном состоянии, как никогда. Даже досадно, право: для Рима, для этого прекрасного Рима — и вдруг приехать с таким гнусным желудком. Слышишь, видишь, как вызывает всё на жизнь, на чудное наслаждение, а между тем у тебя в брюхе сидит дьявол. Рим! прекрасный Рим! Ты помнишь ли его? знойную Piazza di Spagna, кипарисы, сосны, Петра и дуб Тасса, где мы простились, и твоя purificatione. Я начинаю теперь вновь чтение Рима, и, боже, сколько нового для меня, который уже в четвертый раз читает его. Это чтение теперь[231] имеет двойное наслаждение оттого, что у меня теперь прекрасный товарищ. Мы ездим каждый день с Жуковским, который весь влюбился в него и который, увы, через два дни должен уже оставить его. Пусто мне сделается без него. Это был какой-то небесный посланник ко мне, как тот мотылек, им описанный, влетевший к узнику. Хотя Рим ни в какую минуту горя нельзя назвать темницею, хотя бы бедствовать в нем в том состоянии, как ты бедствовал в Париже, не иметь байока в кармане и иметь процесс за перехваченные деньги с жидом. До сих пор я больше держал в руке кисть, чем перо. Мы с Жуковским рисовали на лету лучшие виды Рима. Он в одну минуту рисует их по десяткам и чрезвычайно верно и хорошо.