Максимовичу М. А., 7 апреля 1834
201. М. А. МАКСИМОВИЧУ. <1834> Апреля 7. СПб.
Не беспокойся! дело твое, кажется, пойдет на лад. Третьего дня я был у министра; он говорил мне такими словами: кажется, я Максимовича переведу в Киев, потому что для русской словесности не находится более достойный его человек. Хотя предмет для него нов, но он имеет дар слова, и ему можно успеть легко в нем, хотя впрочем он теоретического никакого не выпустил еще сочинения. На что я сказал, что ты мне показывал многие свои сочинения, обнаруживающие верное познание литературы и долгое занятие ею. Также при этом напомнил ему о твоих трудах в этом роде, помещаемых в разных периодических изданиях. Из слов его, сказанных на это, я увидел только, что препятствий, слава богу, никаких нет. Итак, поздравляю тебя. Я тоже, с своей стороны, присовокупил, как на тебя действует тамошний климат и как расстраивается твое здоровье. Видно было, что старания князя Вяземского и Жуковского не были тщетны. Он, по крайней мере, не представлял уже никаких невозможностей и совершенно соглашался[308] с тем, что состоянье здоровья твоего должно быть уважено. Для окончательного дела тебе бы весьма не мешало бы предстать самому, потому что, сколько я мог заметить, личное присутствие ему нравится. Но, впрочем, если тебе нельзя и состояние твоего здоровья не дозволяет, то я в таком случае перестаю о том просить тебя, несмотря на то, что мне очень бы хотелось видеться с тобою. Мне, впрочем, кажется, что если бы был в состоянии, то весьма бы было не худо. Но, как бы то ни было, прощай до следующего письма. Я очень рад, что письмо мое тебя успокоит, и потому не хочу ничего постороннего писать, чтобы не задержать его, чтобы ты получил его как раз в пору.
О получении его уведоми меня немедленно. Прощай, будь здоров! Целую тебя и поручаю тебя охранению невидимых благих сил.
Твой Гоголь.
Максимовичу М. А., 20 апреля 1834
202. М. А. МАКСИМОВИЧУ. <1834> 20 апреля, СПб.
Письмо твое от 16 я получил сегодня. Ну, я рад от души и от сердца, что дело твое подтвердилось уже официально. Теперь тебе точно незачем уже ехать в Петербург. Тебя только беспокоят дела московские. Смелее с ними: одно по боку, другому киселя дай, и всё кончено. Из необходимого нужно выбирать необходимейшее, и ты выкрутишься скоро. Я сужу по себе. Да кстати о мне: знаешь ли, что представления Брадке чуть ли не больше значат, нежели наших здешних ходатаев. Это я узнал верно. Слушай, сослужи службу. Когда будешь писать к Брадке, намекни ему о мне вот каким образом: что вы бы, дискать, хорошо сделали, если бы залучили в университет Гоголя, что ты не знаешь никого, кто бы имел такие глубокие исторические сведения и так бы владел языком преподавания, и тому подобные скромные похвалы, как будто вскользь. Для примера ты можешь прочесть предисловие к грамматике Греча или Греча к романам Булгарина. Он, сколько я заметил, основывается на видимом[309] авторитете и на занимаемом месте. Ты, будучи ординарным профессором московского университета, во мнении его много значишь. Я же бедный почти нуль для него; грешных сочинений моих он не читывал, имени не слыхивал, стало быть, ему нечего и беспокоиться обо мне. Тем более мне это нужно, что министр, кажется,[310] расположен сделать для меня всё, что можно, если бы только попечитель ему хоть слово прибавил от себя. Тогда бы я скорее в дорогу[311] и, может быть, еще бы застал тебя в Москве.
Благодарю тебя за песни. Я теперь читаю твои толстые книги; в них есть много прелестей. Отпечатанные листки меня очень порадовали. Издание хорошо. Примечания с большим толком. О переводах я тебе замечу вот что. Иногда нужно отдаляться от слов подлинника нарочно для того, чтобы быть к нему ближе. Есть пропасть таких фраз, выражений, оборотов, которые нам, малороссианам, кажутся очень будут понятны для русских, если мы переведем их слово в слово, но которые иногда уничтожают половину силы подлинника. Почти всегда сильное лаконическое место[312] становится непонятным на русском, потому что оно не в духе русского языка; и тогда лучше десятью словами определить всю обширность его, нежели скрыть его.
Этих замечаний, впрочем, ты не можешь еще приноровить[313] к приведенному тобою переводу, потому что он очень хорош; окончание его прекрасно… Но, чтобы и к нему сделать придирку, вот тебе замечание на первый случай, мотай на ус:
Федора Безродного, атамана куренного, постреляли, порубили, только не поймали чуры.
Во-первых, постреляли не русское слово, оно не по-русски спрягнулося и скомпоновалося, и вместе с словом порубили на русском слабее выражает, нежели на нашем. Мне кажется, вот как бы нужно было сказать:
Куренного атамана, Федора Безродного, они всего пронизали пулями, всего изрубили, не поймали только его чуры.
В переводе более всего нужно привязываться к мысли и менее всего к словам, хотя последние чрезвычайно соблазнительны, и, признаюсь, я сам, который теперь рассуждаю об этом с таким хладнокровным беспристрастием, вряд ли бы уберегся от того, чтобы не влепить звонкое словцо в русскую речь, в простодушной уверенности, что его и другие так же поймут. Помни, что твой перевод для русских, и потому все малороссийские обороты речи и конструкцию прочь! Ведь ты, верно, не хочешь делать подстрочного перевода? Да, впрочем, это было бы излишне, потому что он у тебя и без того приложен к каждой песни. Ты каждое слово так удачно и хорошо растолковал, что кладешь его в рот всякому, кто захочет понять[314] песню. Я бы тебе много кой-чего хотел еще сказать[315], но, право, чертовски скучно писать о том, что можно переговорить гораздо с большею ясностью и толком. Да притом это такая длинная материя, зацепи только — и пойдет тянуться. В подобных случаях более всего нужны[316] толки с другою головою, потому что, верно, одна заметит то, что другая пропустит. Как бы то ни было, я с радостью ребенка держу в руках твой первый лист и говорю: «Вот всё, что отстоялось от прежних дум, от прежних лет!» как выразился Дельвиг. Я еще никому не успел показать его, но понесу к Жуковскому и похвастаюсь Пушкину,[317] и мнения их сообщу тебе поскорее. А между тем подгоняй свои типографские станки. Я тебе пришлю скоро кое-какие песни, которые, впрочем, войдут в последний разве только отдел твоего первого тома[318]. За Песнями Люду Галичского я послал в Варшаву, и как только получу их, то ту же минуту пришлю их тебе. Здешние скоты книгопродавцы так пугаются всего[319], что выходит на польском языке, что даже польского букваря нигде не отыщешь, и с важным видом говорят только: запрещен[320]. Одоевскому скажу, чтобы он скорее пристроил твоего Наума. Эти дни, может быть, не увижу его, потому что ты сам знаешь, что за безалаберщина деется у людей на праздниках: они все как шальные. По улицам мечутся шитые мундиры и трехугольные шляпы, а дома между тем никого. У Плетнева постараюсь тоже на этих днях отобрать нужные для тебя сведения. Но до того прощай. Поручаю тебя ангелу хранителю твоему. Да будешь ты здрав и спокоен.