— Здравствуйте, папа! — проговорила я сухо и, быстро наклонившись к его руке, напечатлела на ней поцелуй.
— Ты не чувствуешь раскаяния, неправда ли? — произнес он каким-то странным, натянутым голосом.
Я молчала.
— Лидя! Я тебе говорю! Я молчала опять.
Что я могла отвечать? Нужно было или сказать все, сказать, что я хотела уйти туда, где чувствовала, что мне будет лучше, или же… молчать.
И я молчала.
Я молчала и тогда, когда он говорил мне что-то долго и много прерывающимся каждую минуту от волнения голосом, и из чего, от охватившего меня волнения, я могла уловить только немногое, запоминая лишь отдельные, отрывочные фразы: «я любил тебя… ты была для меня единственным утешением… продолжаю любить тебя также… и не перестану любить, несмотря на все твои поступки… мне больно, когда. я вижу, как ты обращаешься с мачехою»… и т. д., и т. д.
Молчала я и во все время обеда, и когда лакей вынес мои вещи и положил маленький чемоданчик, уложенный заботливыми руками Тандре, на извозчичью пролетку. Молчала и тогда, когда отец быстро перекрестил и поцеловал меня…
Бледная, угрюмая села я на дрожки подле моей гувернантки, не глядя на тех, кто стоял на террасе, провожая меня…
Ах, зачем я молчала тогда? Зачем?! Зачем у меня не было силы воли, чтобы броситься к отцу, чистосердечно рассказать ему, раскаяться и… попросить прощения? Ведь я знала, что достаточно было нескольких слов, чтобы «солнышко» опять, сразу, стал прежним, обнял меня, прижал к себе и простил.
Когда мы вошли на пристань и по шатким мостикам перешли на палубу готового уже к отплытию в Петербург парохода, я долго смотрела на белый городок, где пережила столько невеселых часов бедная маленькая принцесса…
Тандре плакала подле меня на палубе. Бедняжке очевидно жаль было расстаться с ее маленькой мучительницей, доставившей ей волей-неволей порядочно тяжелых минут.
Несмотря на все мои «шалости», несмотря на то, что я доставляла ей столько хлопот, что я так насмехалась над ней и над ее привычками — бедная «кикимора» успела привязаться ко мне.
— Вы не забудете меня, Лиди! Не правда ли? — шептала она чуть слышно, сморкаясь в перчатку, вынутую по ошибке из кармана вместо носового платка.
Звонок… свисток… и пароход двинулся по направлению к Петербургу…
Я молча и угрюмо смотрела на мирно катящиеся волны и думала упорно и печально…
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Дневник Лидии Воронской
2 сентября
Четыре года! Целых четыре года!
А кажется, точно все было вчера. И побег, и цыгане, и бушующие волны холодной реки, и вслед затем — длинные, бесконечные дни институтской жизни, полные новых впечатлений, новых приключений.
Жаль, что мне раньше не пришло в голову писать дневник. Столько событий, столько перипетий в жизни маленькой Лиды произошло за эти четыре года.
Теперь, когда эта Лида почти взрослая, пятнадцатилетняя барышня, теперь без дневника обойтись уж никак нельзя.
Итак, решено: я веду дневник. Начинаю со вчерашнего дня.
Лидия Воронская, будь умной, взрослой девочкой и постарайся быть последовательной и аккуратной. Постараюсь…
* * *
Вчера мы приехали из Гапсаля, где я провела на морских купаньях минувшее лето. Моя спутница, m-me Каргер, которая провожала меня до Петербурга, не давала мне покоя всю дорогу, стараясь всячески развлечь меня.
Пароход, поезд и, наконец, серое, осеннее небо Петербурга.
— Ну, Лидочка, выходите. Приехали. Действительно, приехали. И как скоро. Вот оно, красное, огромное здание передо мною. Вот стеклянные двери, за которыми гордо высится фигура институтского швейцара в красной ливрее — «кардинала», как мы его звали. Вот и знакомый вестибюль.
— Барышня Воронская, изменились-то как за лето, и не узнать даже, — говорит с почтительным поклоном швейцар, оглядывая меня со всех сторон, — а уж барышни спрашивали про вас. А в особенности Марионилла Мариусовна и m-lle Петрушевич.
Я быстро сбросила пальто и в сопровождении моей спутницы прошла через темный нижний коридор в бельевую, чтобы сменить на казенный костюм мое собственное домашнее платье.
В бельевой все было по-прежнему. Маленькая, юркая бельевая дама, Александра Трофимовна, поспешно передала мне мое белье, сапоги и зеленое камлотовое платье, из которого я порядочно-таки выросла за лето. Моя спутница, m-me Каргер, поспешила расстегнуть мне корсаж, помогла снять платье и готовилась уже накинуть на мои худенькие плечи зеленую камлотовую дерюгу, как дверь бельевой распахнулась, и смуглая, высокая девочка появилась на пороге.
— Лида! Милая!
— Олечка! Петруша! И мы бросились в объятия друг друга. Она очень изменилась за лето, моя Ольга. Глаза у нее стали еще чернее, лицо как будто чуточку пополнело и округлилось. Она и похорошела немного и стала как-то значительно старше.
— Ну, что, помог тебе Гапсаль? Как ты доехала? Заезжала в Шлиссельбург к отцу? Хорошо тебе было? А знаешь, ты прелесть, что за дуся стала! Тебе страшно идут эти короткие локоны! Ты на мальчика похожа теперь! — трещала она, тормоша меня во все стороны и поминутно награждая поцелуями.
Я едва успевала отвечать ей, что в Гапсале мне было отлично, что я целые дни проводила на берегу моря, что к отцу не заезжала, а приехала прямо сюда с Александрой Павловной. Тут я представила ее m-me Каргер, которая все время ласково и снисходительно улыбалась, слушая нашу болтовню. Потом я наскоро поцеловала мою спутницу, прося не забывать меня, и опрометью бросилась с Олей по дороге в класс.
И тут все было по-старому: та же широкая, застланная коврами лестница, та же площадка с часами, тот же верхний коридор с большой мрачной библиотекой, помещавшейся как раз против лестницы, с классами по обе стороны его.
— Вот и наш класс, — сказала Петруша, останавливаясь перед одной из стеклянных дверей, выходящих в коридор. — Вон Марионилочка, видишь? Она делает французскую диктовку. Теперь тебе нельзя войти к нам. Это сейчас порядок нарушит. Я сама тихонько удрала, когда узнала о твоем приезде. А потом, в перемену, ты приходи. Слышишь? Твоя дама, говорят, очень добрая и отпустит тебя.
— Моя дама. Какая дама? Ах! И тут только я вспомнила все. Как я могла забыть это раньше. Забыть то, что составляло немалую горечь моей теперешней жизни, постоянную заботу целого лета, которая томила и грызла меня. Я — второгодница. Я осталась в четвертом классе. Тогда как эта милая смуглая Оля уже «третья», я продолжаю быть тою же «четверкой», какою была и в прошлом году. И там, за этой стеклянной дверью уже не мой класс, а чужой — старший, и эта милая очаровательная Марионилочка не моя классная дама, а чужая. И эта милая Оля уже не моя одноклассница-подруга, нет! Я не имею права войти в эту дверь, когда мне захочется, и не имею права сесть на скамейке с моей бывшей соседкой Вальтер и по-прежнему присутствовать на уроках с бывшими моими товарками по классу, с которыми я провела более двух лет.
Я так погрузилась в печальные размышления, что едва услышала голос смуглой Оли, говорившей мне:
— Иди к «твоим», Лида, а в переменку к нам. Слышишь? Непременно!
Я молча кивнула и медленно двинулась по коридору.
— Воронская, Лида, — услышала я снова тихий призыв за собою, и в два прыжка Петрушевич уже была подле меня.
— Слушай, Лида, ты помни, — зашептала мне на ухо милая девочка, — хотя мы из разных классов теперь, но люблю я тебя по-прежнему. И твоей подругой тоже по-прежнему буду! Поняла?
И, наскоро чмокнув меня в щеку, она скрылась за дверью своего класса.
Я уныло поплелась по коридору, миновала его и остановилась у знакомой мне двери, над которой была прибита дощечка «4-й класс».
О, как я ненавидела этот четвертый класс в эту минуту.
Полная, кругленькая, маленького роста дама в пенсне, с добродушным, симпатичным лицом окинула меня внимательным взглядом, когда я, распахнув дверь, очутилась посреди комнаты. Учителя у четвертых не было в этот час, и девочки приготовляли к следующему дню уроки. Я медленно подошла к маленькой даме, присела перед нею и проговорила обычную фразу: