Тогда медленными шагами я вернулась и произнесла:
— Bon soir, maman.
— Разве ты не слышала маминых слов? — спросил отец строго.
— Слышала, — отвечала я.
Он только сердито нахмурился и ничего не сказал.
Потом они ушли, а я осталась.
Не отрываясь, смотрела я на быстро удаляющуюся фигуру отца под руку с «ней», смотрела и думала:
«Завтра ты меня больше не увидишь! Буд счастлив! Забудь Лидочку!.. Забудь, забудь!»
Потом я бросилась тут же на траву и, прижимаясь горячим лбом к влажной земле, шептала:
— Одинокая… нелюбимая… несчастная… заброшенная!.. Не могу здесь оставаться, не могу… не могу!..
И сердце мое рвалось от жалости к маленькой принцессе, к себе самой…
* * *
Боже мой, какая черная ночь! Ни зги не видно. В такую же ночь мы с Катишь были свидетельницами страшного случая на даче в Царском. И теперь предстоит случай, только несколько иной, особенный…
Маленькая девочка, с большим, но не умеющим прощать и смиряться сердцем, медленно поднимается на локте и прислушивается минуту, другую… За окнами шумят деревья, да тяжело под порывами ветра ударяется парусина о балки террасы. Мерное дыхание Тандре чуть доносится до меня, заглушаемое ропотом деревьев и свистом ветра. Как темно в саду! Только там вдалеке белеется смутным серым пятном дорога. По ней мне придется идти туда к лесу, где у трех сосен у опушки ждет меня Мариула. Нельзя терять времени ни минуты, пора!
Я быстро вскакиваю с постели, проворно одеваюсь и, захватив с собой золотые часики, которые мне остались после мамы и которые я постоянно носила на шее, надеваю на руку тоненький порт-бонер (ее же), а затем проскальзываю на балкон.
Это уже второе бегство за мою коротенькую жизнь: тогда это было в первую мою ночь в институте… Но какая, однако, разница! Тогда я бежала к тетям, мечтая, что вернусь к моему «солнышку», теперь же я бегу от него…
Быстро распахиваю я дверь балкона. Что-то мохнатое кидается мимо меня, и в ту же минуту я слышу дребезжащий грохот посуды, упавшей на пол. Холодный пот выступает у меня на лбу, но я тотчас же догадываюсь в чем дело и в следующую же секунду готова разразиться неудержимым смехом: очевидно, кошка, забравшаяся на балкон, прельстилась простоквашей француженки, которую та оставляла себе для обычного омовения на утро.
Неожиданно голос Калины, нашего лакее, раздался поблизости:
— Кто тут шумит? Откликнитесь! — произнес этот голос совсем близко от меня.
Я мигом сбежала со ступеней балкона и, присев и ближайшего куста, затихла, как мышка. Шаги Калины заглохли в отдалении. Тогда я быстро вскакиваю на ноги и лечу… лечу стрелой, точно за мной гонится сам Вельзевул с миллиардами его черных слуг… Бегу сначала по дубовой аллее, потом мимо моего милого уголка и, наконец, выскакиваю за калитку и вихрем мчусь по дороге. Мое сердце бьется так сильно, что даже страшно становиться за него, вот—вот сейчас оно дрогнет и разорвется на части. Но остановиться нельзя… Меня могут схватить каждую минуту, догнать, вернуть…
Невольная радость охватила меня, когда я ураганом влетела на опушку леса, где три огромные сосны медленно и важно покачивали мохнатыми верхушками. Слава Богу! Я у цели!
— Мариула, где вы? — крикнула я, уже ничего не опасаясь в этой черной чаще под покровом ночи, где ни одна живая душа не отыщет меня, затерявшуюся во мраке. — Где вы, Мариула, отзовитесь же! — повторила я громче.
Ответа не было.
— Мариула! Мариула! Мариула! — закричала я уже с признаками волнения в голосе, ужасаясь одной мысли о том, что молодая цыганка не придет за мною.
Черные сосны, казавшиеся страшными призраками во тьме, вторили моему отчаянному призыву своим тихим меланхолическим шумом.
— Мариула! — уже дрожащим от отчаяния голосом вскричала я. — Если ты здесь, откликнись, Мариула!
Но лес молчал, и ночь тоже.
На одну минуту у меня явилась мысль вернуться назад, но тотчас же я с ненавистью отбросила ее.
— Нет! Надо идти! Идти, во что бы это не стало, прямо в лес… Отыскать табор! Да! Во что бы то не стало!
И вся охваченная эти желанием я бросилась в чащу.
Деревья обступили меня так тесно, что я должна была протянуть руки и ощупывать путь, чтобы не разбить себе голову о первую встречную сосну. И чем дальше я шла, все мучительнее и труднее становился путь. Наконец я совсем выбилась из сил.
Мои руки, исколотые и исцарапанные о встречные суки, не могли больше служить мне. Ноги подгибались и подкашивались от усталости… Дальше идти не было никакой возможности, — я понимала это, как дважды два четыре, и готова была уже тяжело рухнуть на землю, чтобы дать отдых моим измученным членам, как неожиданно чьи-то руки схватили меня в темноте. Я дико вскрикнула и отшатнулась назад.
— Тише… не пугайся, пожалуйста… Это я, Мариула, — услышала я в тот же миг гортанный голос молодой цыганки.
— Мариула, вы! Как я счастлива!
— Опоздала… Невозможно было идти раньше… Ужин надо делать было… Матушка велела сперва справиться, а то наши вернутся с работы… и тогда больно досталось бы Мариуле!.. Да и то, вероятно, пришли уже… Идем… скорее…
И она быстро повлекла меня за собой.
Странно! Прежней моей адской усталости как не бывало. Надежда окрылила меня, должно быть, и дала мне новые силы. К тому же Мариула была в этом черном лесу, как дома. По крайней мере, мы не наткнулись ни на один сук, ни на один куст. Скоро мы свернули направо, потом еще направо, и огонь костров ударил мне прямо в глаза.
Перед моим изумленным взором внезапно предстала картина цыганского табора во всем его убожестве.
— Мы дома! — сказала Мариула и выпустила мою руку.
ГЛАВА XI
Золотая приманка. — Я узнаю ужасные вещи
Четыре цыганки, в их числе одна уже знакомая мне старуха, наворожившая скорую смерть Джону, сидели около пылающего костра, над которым, привешенный к железным прутьям, висел довольно сомнительной чистоты котелок. В нем варилось что-то. Три остальные цыганки были еще молоды; последняя из них казалась девочкой лет 15-ти. У одной из них, с рябым, измученным болезнью и нуждою лицом, был грудной ребенок на руках. Около котла возилась плотная, высокая цыганка с тупым, глуповатым лицом. В некотором отдалении стояли две крытые телеги; к одной из них была привязана худая, как скелет, собака, а у колес — четверо полуголых, грязных, кудрявых ребятишек играли, подбрасывая камешки, и так взвизгивали при этом, что звон стоял в ушах от крика. Полная цыганка, при виде меня и Мариулы перестала мешать в котле и подошла к нам.
— Хорошенькая девочка! Куда лучше нашей Катеринки! — проговорила она, в то время как старуха кивала мне головой.
Та, которую звали Катеринкой и которую я сочла ребенком в первую минуту, оказалась высокой, мускулистой девушкой со злыми, черными глазами и тонким ртом.
Она подошла ко мне, окинула всю меня с головы до ног пристальным взглядом сверкающих, как уголья, глаз, и разом остановив их на золотых часиках, висевших у меня на груди, вскричала гортанным голосом:
— Дай-ка мне эту блестящую игрушку. Что тебе в ней?
Я инстинктивно схватилась рукою за грудь.
— Нет, нет, этого нельзя. Это память моей матери. Я никогда не разлучаюсь с ними! — проговорила я взволнованным голосом.
— Дай же, дай! — повышенным тоном твердила она. — Что ж, что память? Память в мыслях, а это золото на груди. Дай золото — счастлива будешь!
И, так как я все еще прикрывала рукою мое сокровище, черноглазая Катеринка грубо схватила мою руку и уже готовилась сорвать часы с моей груди, но полная цыганка быстро подбежала к ней и, грубо толкнув ее в спину, закричала:
— Ну… ну! Не больно то спеши! Часы не твои, а таборные…
— Как таборные? — вырвалось у меня… — Мои часы, а не таборные! Что вы говорите?
— Ну, уж это ты врешь… и часы наши… и вот эта кофта (тут она указала пальцем на мой летний жакет), и сапоги твои — все наше! Да! Да, наше, таборное… И сама ты наша, да!