Смеркалось. Я лежала на спине с открытыми глазами… Так прошла вся ночь.
Вдруг неожиданно внизу скрипнула калитка… Послышались голоса… Отворилась хозяйская дверь… Опять голоса. Заскрипели ступени лестницы под чьими-то тяжелыми шагами, дверь нашей мансарды широко распахнулась, и два черных призрака вошли в нее.
Эти два черных призрака были — Уленька и мать Манефа.
«Это только бред», — подумала я. Но нет — это не был бред.
«Они» нашли меня, нашли больную, истерзанную голодом и болезнью. «Они» сказали, что гнев Божий посетил меня, что я наказана достаточно и что нет злобы в их душе на меня. Они узнали, где я, и явились.
Июня… 190… г.
«Их» опять нет, и я могу писать.
Они дали денег Зиночке, накормили ее детей и, как две добрые сиделки, стали чередоваться у моей постели.
Ко мне был позван доктор. Мне заказали лекарства, купили вина…
Лекарство и вино, а главное, доктор, сделали свое дело. Тиф был захвачен в самом начале. Теперь я буду жить.
Жить?..
А стоит ли жить? Что ждет меня, одинокую сироту, в жизни?..
Да, теперь я знаю: впереди ждет меня келья. Мать Манефа твердо решила это. И она, и Уленька целыми часами говорят о том, что тяжелый крест посетил меня, что я свернула с истинного пути, уготованного мне Богом, и что нужно новое искупление, дабы получить отпущение грехов.
Что ж, они правы!
Я вижу в том сама промысел Божий. Не приди они вовремя, Зина и дети умерли бы с голода… А теперь…
Да, да!.. Надо каяться и молиться. Это решено. Я иду в монастырь.
Июня… 190… г.
Когда «они» уходят в церковь, Зиночка садится на мою кровать и плачет надо мной, как над мертвой. Она не может успокоиться, что я буду монахиней.
— Ты так молода, Ксаня, и должна отказаться от жизни, от всех ее радостей, — лепечет она сквозь слезы.
— Зиночка, оставь! Оставь!
Прибегают Валя и Зека. Они очень переменились за эти несколько дней. Еще бы! Сытная еда что-нибудь да значит!
Их щечки снова слабо окрасились румянцем, глазки блестят.
— Тетя Китти, — лепечут они, — мы поедем с тобою. «Черные тети» сказали, что, как только ты поправишься они увезут тебя. Правда? Мы все вместе поедем. Когда? Скоро?
Я обнимаю их слабыми руками.
— Голубчики мои… Я одна уеду… Черные тети берут только меня с собою… Вас им не надо…
— Злые черные тети! Мы не хотим, мы не позволим, — лепечет Зека в то время, как Валя молча сжимает кулачки.
— Черные тети спасли вас от голодной смерти, вы не должны забывать этого, — говорю я наставительно в то время, как мое сердце разрывается от тоски…
Что это не отвечает Миша Колюзин? Он должен сделать подписку среди артистов и собрать денет в пользу Зиночки, иначе могу ли я спокойно уехать от них?
Июль… 190… г.
Сегодня я встала впервые. Как я прозрачна и худа. Уленька успела мне сшить черный подрясник. Мать Манефа купила такой же платок. Я стала неузнаваема: худая, бледная, с огромными глазами, окруженными тенью, с волосами, погребенными под неуклюже спущенным платком — я теперь «настоящая монашка», как говорит Зина…
Зиночка не может смотреть на меня без слез. Дети льнут ко мне беспрерывно.
Через неделю я уезжаю с Манефой и Уленькою. Это уже окончательно решено.
Июль… 190… г.
Целое утро мать Манефа читала мне житие Симеона Столпника.
Я слушала ее монотонный голос и думала свою думу. И вдруг неожиданно прервала чтение:
— Матушка!
Она вскинула на меня свои строгие глаза, однако сдержала свой гнев и спросила почти ласково:
— Что тебе, девонька?
— Матушка! Я охотно, да, я охотно пойду в монастырь… Схороню свою молодость в келье… Только… дайте возможность Зине пробиться пока… Дайте ей в долг денег, матушка… Она честная… Она возвратит вам, когда поправятся ее дела… Дайте хотя немного… на первое время… Тогда я пойду за вами вполне спокойная…
Мать Манефа долго смотрела на меня, как бы испытывая мою искренность. Очевидно, глаза мои не лгали.
— Хорошо, — произнесла она холодно, — я оставлю им порядочную сумму в день отъезда. А теперь слушай далее житие святых.
— Да, я слушаю, матушка, слушаю. Я теперь спокойна, — ответила я.
Июля… 190… г.
Завтра мы уезжаем.
Утром я ходила в церковь с Уленькой. На обратном пути я ее спросила:
— Уленька, почему вы отплачиваете мне злом за добро?.. Неужели вы забыли, что я спасла вашу жизнь когда-то…
— Что? Каким злом?.. Бог знает, чего вы не выдумаете, девонька! — так и встрепенулась она. — Да неужто я вам зла желаю?..
— Да!.. Вот разыскивали меня, а теперь помогаете матушке запереть меня в монастырь…
— Ксеничка! Девонька! Опомнись! Что вы говорите… Это дьявол смущает вас, девонька… Гоните, гоните его! Спасение, радость небесную мы готовим вам… Спасти вас желаем. Не в миру бо, а в чине ангельском обрящете спасение… — задыхаясь от волнения, говорила она.
Я махнула рукой. Что я могла возразить ей? У нее свои убеждения, свои взгляды. Она неисправимая фанатичка до мозга костей.
Бог с нею!
Чего же волнуюсь я?
Раз Зиночкины дела устроятся, мне не страшно мое будущее, не страшно совсем…
Целый день мы провели вместе, я, Зиночка, Валя и Зека. Оба мальчика точно притихли. Даже малютка Зека перестал играть и смеяться и не отходил от меня. Валя приютился у моих ног.
Я рассказала им в последний раз сказку-быль про Ксаню-лесовичку.
Мать Манефа и Уленька ушли в церковь. Теперь они убеждены, что можно оставить меня спокойно. Они уверены, что я не убегу от них больше. Они дадут Зиночке возможность вздохнуть немного, а я им за это отдаюсь вполне, пойду в монастырь…
Монастырь, так монастырь! Моя душа спокойна. Чего же еще мне желать?
Печально прошел этот вечер.
Все легли спать рано… Завтра надо встать с восходом… Поезд отходит в 7 часов утра. Я тоже ложусь, но едва ли я засну. Ведь завтра решается моя судьба. Завтра!
В ту же ночь под утро
Мать Манефа и Уленька спят за ширмами.
В шесть часов их разбудят. В шесть часов поднимутся все, и начнется суматоха. Проснется Валя и недоумевающе откроет свои не детски серьезные глаза… Свернувшись клубочком, он тихо похрапывает на моей постели…
Бедняжка, как он горько наплакался вчера. — «Ты уезжаешь, тетя Китти! Ты уезжаешь!»
Этот голосок до сих пор звенит в моих ушах… Да, я уезжаю, милый, маленький Валя!..
Пять часов утра
Багровое солнце встает на востоке. Последнее солнце моей свободы! Последний час свободы, последний!
Моя рука, вооруженная пером, дрожит, когда я пишу эти строки.
Через три-четыре дня я уже не буду на воле. Через четыре дня я проснусь в тесной монастырской келейке под звон обительских колоколов…
Мать Манефа отвезет меня туда, не заезжая в свой монастырский пансион. И никогда, никогда я не увижу более свободного вольного старого леса!..
Никогда! Никогда! Никогда!
Эта мысль приводит меня в бешенство исступления… Меня, дочь леса, лесовичку, лишают воли лесной! Берут от жизни и замуравливают в каменные стены ненавистной монашеской кельи!..
А что… если?..
Все спят… Никто не услышит, как я открою дверь и… и уйду, убегу отсюда…
О, я скорее готова стать последней нищей и умереть с голоду где-нибудь в лесу, нежели… нежели.
Благая мысль! Решено… ухожу… ухожу на волю, на свободу… Умрет свободною Ксаня-лесовичка… Прощай, Зиночка!.. Прощайте, дети!..
Дети?
А они не умрут с голоду разве, когда я уйду? Мать Манефа разгневается и не поможет Зине. Не поможет ни за что. Подумает, что та в заговоре со мною и… и… они погибнут от голода и нужды, как погибали уже до появления монахинь. Нет, никогда не погублю я Зиночку и ее детей. Ксаня-лесовичка, пусть тесная келья, пусть тюрьма… Пусть погибаю я одна, в тоске и одиночестве, но не другие…