— Мама… родная… голубка-мама… цветочек мой лесной… моя звездочка ясная! — шептала она и снова осыпала лицо и руки матери градом исступленных поцелуев…
Когда первый приступ острого счастья миновал, Антонина Марко, волнуясь и спеша, говорила Ксане:
— Детка… жизнь моя… с тех пор, как я оставила тебя малюткой у Норовых и уехала из лесной сторожки, я не имела покоя… Дни и ночи я только и думала о тебе… О, я никогда не рассталась бы с тобою, если бы исключительно тяжелые обстоятельства не принудили меня к этому…
И она рассказала Ксане о своей горячей дружбе с Машей Норовой, о том, как она попала вместе с семьею лесника в графский лес и как, следуя советам Николая Норова, опасаясь подвергнуть семью лесника опасности и не желая есть даром чужой хлеб, уехала, доверив Ксаню своей подруге детства.
— Я уехала работать, работать на тебя, — продолжала она, — уехала и вновь поступила на сцену, которую я покинула для того, чтобы всецело посвятить себя тебе… покинула, несмотря на то, что сцена увлекала меня, что я буквально ею жила, что чувствовала призвание к театру… Нелегко мне было это сделать, но я это сделала ради тебя… Однако забыть совсем, что я актриса, я была не в силах, потому что я любила, горячо любила искусство… Ты не можешь помнить, как я, бродя по лесу, читала стихи, проходила роли…
— Помню! Помню, мама!.. Точно сквозь сон я вижу тебя там, в лесу… вспоминаю даже слова!..
— Детка моя! Жемчужина моя!.. Я уехала далеко, поступила в один из провинциальных театров, под фамилией Белая… Мне повезло, талант мой признали, я приобрела известность, славу… Но от тоски по тебе, моя Ксаня, я заболела… Труппа, в которой я служила, уехала, a я осталась одна, в больнице… Много месяцев я пролежала без сознания… Потом у меня развилась чахотка, и меня, все еще больную, бессильную, отправили на юг. Едва поправившись, я опять стала играть по театрам, мечтая об одном: скопить как можно больше денег, чтобы обеспечить мою девочку, поехать за тобою, родная, взять тебя из дома лесничего, поселиться где-нибудь вместе… Мое здоровье, наконец, окрепло настолько, что я могла предпринять дальний путь к тебе… Что пережила я за это время — не выразить словами… Сначала я исправно получала письма от Маши Норовой, которая сообщала мне подробно о твоей жизни. Но неожиданно прервались вести от нее, а мои письма я стала получать обратно: она умерла. Тогда я забросала письмами ее мужа, писала знакомым, обратилась к властям — но безуспешно: Норов не отвечал, а знакомые, наводившие справки, кратко извещали, что он, после смерти сына, бросил службу и уехал в Сибирь — но куда именно, никто не мог мне ответить. Наконец я получила от него письмо, в котором он сухо сообщал мне, что воспитывавшаяся у него дочь моя умерла в одном из отдаленных сибирских городов, и просил прислать немедленно деньги, израсходованные им на лечение и похороны… Я исполнила его желание, но… не поверила его сообщению. Внутренний голос говорил мне, что ты жива, моя Ксаня… мое дитя… моя радость… И я стала искать Норова, стала искать тебя… Однако все мои поиски были тщетны… Он, оказывается, перекочевывал с одного места в другое, и мне не удалось разыскать его следов… Но я все-таки не теряла еще надежды, что увижу тебя, что ты жива… Между тем слава моя все росла… Я ездила, играя, из города в город… Играла и… молилась… Да, я много молилась, Ксаня, чтобы Господь помог мне найти тебя. И вот…
Антонина Марко не кончила своей речи, обвила руками красивую головку дочери и зарыдала.
Рыдала и Ксаня.
Это были душу облегчающие слезы.
Теперь уже не мать Ксани, а она сама, всхлипывая, поверяла все пережитое: лесную жизнь, события в усадьбе, пансионские невзгоды, стремления Манефы, свои успехи и горести на сцене, свой побег и заключила рассказ тем, как она, для спасения подруги, согласилась добровольно идти в монастырь в то время, как вся она рвется к сцене, к подмосткам.
— Нет! Нет! Я не отдам тебя ни монастырской келье, ни сцене!.. Да, не отдам и сцене! — почти в голос вскрикнула Антонина Николаевна. — Сцена, дитя мое, несет мало радостей и много печалей… О, я это знаю по опыту!.. Я мало счастливых людей видела там… Какая-то внутренняя неудовлетворенность, духовный разлад господствует в душе каждого, служащего этому искусству… Только убежденные в своем призвании, недюжинные, крупные таланты должны вступать на подмостки сцены… Только таланты!.. Но даже для таких актерская жизнь бывает тернистой и трудной… И как много людей, увлекающихся сценой, стремящихся к ней, уходят разочарованными, разбитыми с ее подмостков!.. Ты еще слишком молода, моя Ксаня, чтобы вполне понять все то, что ждет тебя в театре… Ты еще не знаешь жизни, не знаешь людей и можешь жестоко поплатиться за твое увлечение… И я надеюсь, что ты послушаешься моего совета: моя девочка должна прежде всего учиться, закончить свое образование. Ведь и актрисе нужны знания!.. Те, у которых их нет, — это жалкие, ничтожные существа, которые могут пользоваться только искусственным, временным, мишурным успехом… Я верю в твой талант, Ксаня, я поверила в него, когда еще не знала, не подозревала, что ты моя дочь. И вот поэтому я и настаиваю, чтобы ты только вполне взрослой, образованной девушкой решила свою судьбу… А пока… пока… ты будешь жить со мною. И Зиночка, и дети ее, и Миша — все поселятся с нами… Все, кто любит тебя и нуждается в твоей поддержке, будут около нас… Зиму мы будем проводить в столице: ты будешь учиться, будешь заканчивать свое образование, я буду работать в театре… А летом… летом… мы вернемся к старому лесу, который ты так полюбила… Я построю там дачку, и моя девочка…
Марко поцелуем договорила остальное.
— Мамочка, — воскликнула, рыдая, Ксаня, — все… все… пусть будет так, как ты желаешь… как ты решила!..
— Дитя мое, — продолжала Антонина Марко, — а теперь помолимся же вместе Тому, Кто так чудесно вновь соединил нас… В моей жизни я привыкла каждое радостное и горестное событие встречать молитвою. Надеюсь что и дочь моя последует моему примеру.
Ксаня с усилием оторвалась от груди матери и выпрямилась во весь рост. Она была очень бледна, но все лицо ее сияло счастьем. Огромные глаза горели, как алмазы.
— Мама! — прозвучал сильно и вдохновенно ее молодой голос, — я не умела молиться, я не знала Его… Теперь я знаю… В ту минуту, когда ты вырывала меня из рук Манефы, я, не подозревая еще, кто ты, поняла, что это Он послал тебя ко мне… Когда я узнала, что ты моя мама, я вдвойне почуяла Его милость… И теперь, когда «они» мои мучительницы, уехали, оставив меня навсегда в покое, я чувствую, что не заслужила дарованного Им счастья… И, мама… я хочу упасть на колени и рыдать, и молиться, и благодарить Его… благодарить слезами, благодарить моей радостью, моей любовью, всем моим существом!
— Ксаня! Ксаня моя!
— Да, мама! Твоя лесная девочка умеет теперь и веровать, и молиться… И какая радость, святая радость живет в ее душе!
Ксаня замолкла и прижалась к матери.
Ее лицо по-прежнему дышало счастьем. Глаза, устремленные вдаль, тихо сияли. Губы шептали что-то… Она точно молилась…
Прошла минута… другая… Они стояли обе, и мать, и дочь, в глубоком молчании, прижавшись друг к другу.
Первою очнулась Ксаня.
— Да, да. — проговорила она, протягивая вперед трепещущие руки, — ты отвезешь меня к старому другу, мама, к нашему милому старому лесу!.. Я знаю, он ждет меня… и меня, и тебя, нас обеих, мама… Нехорошо, если мы его обманем… Я слышу, он зовет нас… Как шумят его деревья, и лепечут кусты и травы. А цветы? Как улыбаются они, как зовут нас, как манят… Придем, милый, придем скоро, скоро и скажем обе тебе, нашему другу, дорогому, верному другу скажем обе:
— Старый лес, здравствуй!