Лучшим из всех этих переводов считается перевод Юджина Кейдена. И это мнение, пожалуй, справедливо. Юджин Кейден отнюдь не халтурщик: почтенный труженик, искренне преданный Пушкину.
Как говорит он в своем предисловии, он работал над «Евгением Онегиным» около двадцати лет – чуть ли не втрое больше, чем работал над этой книгой сам Пушкин.
Благородный упорный труд, требующий героического самоотвержения, сосредоточенных, непрерывных усилий.
А результат?
Все тот же: бесконечная отдаленность от Пушкина.
Чтобы облегчить свою задачу, переводчик из четырнадцати стихов онегинской строфы восемь оставил совсем без рифм, из-за чего вместо упругих и прочных конструкций получилась бесформенная словесная масса, жидкий словесный кисель. Уж лучше бы совсем без всяких рифм, сплошной прозаический текст. А теперь, когда кое-где появляются рифмы, бесформенность всего остального еще сильней бросается в глаза.
Перевод встречен в американской печати сочувственно.
Так, профессор Эрнест Симмонс, авторитетный знаток русской литературы, утверждает в хвалебной рецензии, что мистер Юджин Кейден гораздо менее перегружает свою версию «Евгения Онегина» пустыми словами, истертыми фразами, чем прочие переводчики того же романа. Особенно удачным кажутся профессору Симмонсу рифмованные переводы концовок, замыкающих каждую строфу оригинального текста[338].
Верно ли это? Не думаю. Иные из этих концовок действительно сработаны переводчиком очень умело. Но знаменитые строки из пятой главы:
Шалун уж заморозил пальчик:
Ему и больно и смешно,
А мать грозит ему в окно, –
переведены мистером Кейденом так:
…Все окоченело (!) от холода
Бездельник может (!) видеть (!) у окна свою мать,
Которая предостерегающе бранит (!) его.
Нет ни «замороженного пальчика», ни смеха в сочетании с болью – ни одной из тех черт, которые дороги каждому русскому в этой мгновенной зарисовке с натуры.
Дальше. В подлиннике:
Судите ж вы, какие розы
Нам заготовит Гименей
И, может быть, на много дней!
А в переводе ни Гименея, ни роз:
Сказать правду,
Такова наша жизнь была бы на много лет,
И к чему она приведет – вас и меня?
В подлиннике:
Ужели жребий вам такой
Назначен строгою судьбой?
В переводе:
Станет ли такая жизнь (полная) грусти (?) и ненависти (!)
Нашей неизбежной (?) судьбой?
У Пушкина нет ни грусти, ни ненависти, и конечно, нет «неизбежной судьбы» (inevitable fate), потому что он не был бы Пушкиным, если бы вводил в свою речь такие никчемные, лишенные всякого смысла эпитеты: ведь судьба и значит неизбежность.
Конечно, за весь этот ворох пустых отсебятин очень легко порицать переводчиков. Но спрашивается: что же им делать? Будь мистер Кейден и мисс Дейч величайшими гениями, им и то не удалось бы воспроизвести «Евгения Онегина» на своем языке во всей прелести его стиля и звукописи. Ибо всякий рифмованный стиховой перевод – даже самый лучший, даже самый талантливый – есть по своему существу целая цепь отклонений от подлинника. Иначе и быть не может: в каждом языке свои созвучья, свой синтаксический строй, своя эстетика, своя стилевая иерархия слов. Чего же требовать от мисс Бэбетт Дейч и от мистера Юджина Кейдена. Виноваты ли они, что они отнюдь не гении, а, судя по их переводам, ловкие версификаторы, умело владеющие стиховыми шаблонами?
* * *
Впрочем, представим себе на минуту, что они и вправду гениальны, отсебятин в их переводе оказалось бы меньше, стиль стал бы значительно ближе к пушкинскому, – но создать адекватную копию «Евгения Онегина» было бы и им не под силу. Здесь непреложные законы лингвистики: воссоздать рифмовку оригинального текста и в то же время дать его буквальный перевод «два действия, математически несовместимые», как выразился недавно один переводчик, о котором у нас речь впереди.
Поэтому перед каждым переводчиком «Евгения Онегина» он ставит такую дилемму: либо удовлетвориться точным воспроизведением сюжета и совершенно позабыть о художественной форме, либо создать имитацию формы и снабдить эту имитацию искаженными обрывками смысла, убеждая и себя и читателей, что такое искажение смысла во имя сладкозвучия рифм дает переводчику возможность наиболее верно передать «дух» подлинника…
II
Крошечный, микроскопически-мелкий вопрос: какой был цвет лица у Ольги Лариной, невесты Владимира Ленского? Пушкин отвечает на этот вопрос недвусмысленно: по контрасту со своей бледнолицей сестрой, Ольга отличалась «румяной свежестью» (гл. 2, XXV) и однажды, когда ей случилось слегка взволноваться, она, по словам поэта, стала –
Авроры северной алей,
(гл. 5, XXI)
то есть, говоря попросту, лицо у нее сделалось красным, ибо кто же не знает, какой пунцовой бывает зимняя заря над снегами.
Да и вообще Ольга была краснощекая. Все помнят насмешливо презрительный отзыв Евгения:
Кругла, красна лицом она,
Как эта глупая луна
На этом глупом небосклоне
Американский переводчик романа мистер Юджин М. Кейден (Kayden) так и перевел те стихи, где говорится о наружности Ольги: rosy (румяная); ее лицо было «более алым, чем утренний свет» (rosier than morning light)[339].
В другом, более раннем американском переводе «Евгения Онегина» – мисс Доротеи Пралл Радин – лицо Ольги, в соответствии с подлинником, названо «круглым и красным» (round and red).
Так же передал эти эпитеты другой переводчик, Оливер Элтон, в своей версии «Евгения Онегина»:
Лицо у нее круглое и красное.
Поэтому с таким изумлением я встречаю в новом американском «Евгении Онегине» следующий перевод этих строк:
Она кругла (?!), у нее красивое (?!) лицо,
Подобное этой глупой луне
На этом глупом небе
[340].
Почему красивое? Да потому, – поясняет переводчик (Вл. Набоков. – Ред.) в своих комментариях, – что в древней России (в XIV – XVI вв.) красный означало красивый. От тех времен осталось название Красная площадь. И в крестьянской речи и в фольклоре недаром говорится «красное солнышко», «красна девица», «красный угол» (II, 332 – 334).
Но ведь Онегин не крестьянин и не современник Ивана IV. В его лексиконе, как и в лексиконе всех современных ему культурных людей его круга, слово красный раньше всего означало цвет, а не форму: алый, малиновый, багровый, румяный. Именно так применительно к данному случаю толкует это слово авторитетный четырехтомный «Словарь языка Пушкина», изданный Академией наук СССР (том II, М., 1957, с. 395).
Не было и нет, я уверен, ни одного русского человека ни в XIX, ни в XX веке, который понял бы онегинское слово красна в том смысле, в каком понял его этот американский переводчик «Евгения Онегина».