Зато она изменилась: из худенькой невзрачной девчушки превратилась в прямо-таки на загляденье интересную даму. Откуда только что берется…
Наконец ей удается справиться со своими ностальгическими эмоциями, мы усаживаемся за столик, и возле нас тотчас возникает бесшумный официант. Она начальственно распоряжается, заказывает то да се – все, по моему разумению, чрезмерно дорогое – и, предупреждая возможные возражения, бросает:
– Не бойся – фирма платит.
– Даже за частную встречу бывших соседок?
– Да кто узнает-то? – Ах, какой небрежный и щедрый взмах руки! – Оформим как служебную.
Неужели Томка? Томка или не Томка, но с ролью справляется. Классно работает. Квалифицированно. Даже, можно сказать, вдохновенно.
– Представляешь – я обалдела! Какая-то Нина Сюннангорд. Начинаю листать: Нина Тихвина! Все – точно – совпадает! С ума можно сойти! Так, значит, замужем, четверо детей?
У нее неоспоримое преимущество: она знает обо мне все, а я о ней ничего. И даже не уверена, что она действительно та, за кого себя выдает.
– Что начинаешь листать?
– Ну как – что? – смеется она. – У нас на всех на вас – бывших наших – досье имеются. А ты как думала?
– Ишь ты, какая неотступная опека!.. – вздыхаю я, может быть, даже громче, чем следует. – А я читала, будто бюджет у вас весьма ограниченный. Денег ни на что не хватает…
– Это кто ж такое выдумывает? Паулина твоя, что ли? Не слушай! Нормальный бюджет – не жалуемся.
– Я бы ни за что тебя не узнала… Знаешь, что я вспомнила, пока ехала сюда? Как вы натянули веревку между вешалкой и тети-Зининым сундуком, а я не заметила, наткнулась и грохнулась. Даже кровь из носу пошла.
– Точно! – подхватывает она радостно. – Это Славка Витюков придумал: давай, говорит, натянем веревку, выключим свет и позовем ее! Как будто лампочка перегорела. А ты, вообще-то, порядочная рева была.
– Да, наверно… Длиннющий был коридор… Было где взять разгон. А по стенам, по стенам – чего только не висело и не стояло: корыта, ванночки, раскладушки, доски стиральные, да и прочее всякое, чего коммунальная душа не позволяет выкинуть…
– Еще бы! За каждый сантиметр боролись. А паркет? Помнишь наш паркет? Ужас! Весь в колдобинах! – хохочет она. – И без веревки недолго было все ноги переломать. Небось как в войну расковыряли – буржуйки топили, – так и осталось. Часть паркетин выдрали, а часть так и торчали.
Верно, так и торчали… Видно, у тех, что выдирали, сил уже не было выдрать до конца. А тем, что пришли на их место, решительно на все было наплевать. Государство обязано! Да, вот с чего начинается родина – с дороги из комнаты в кухню, с раскуроченного паркета, с двадцатисвечовой лампочки Ильича… Видно, все-таки она – Томка. Кто еще может помнить эти стены, дырявые корыта, изуродованный пол: серые растрескавшиеся, расшатанные – недорасшатанные, недовыдранные плашки?
– Бываешь в Ленинграде? – спрашиваю я.
– А как же! И в Ленинграде, и в Москве.
– Ну и как там? Как твои-то? Живы-здоровы?
– Не все… Отец умер. От рака печени. Представляешь – говорят, рак печени только исключительно у алкоголиков бывает. А он – вот уж не по этому делу был! На праздник, и то не всякий раз, рюмочку опрокидывал. Судьба такая – в два месяца скрутило. А мама ничего, жива-здорова. Квартира у нее теперь хорошая – на Васильевском острове. Ничего, справляется пока. Да она не старая еще – шестьдесят девять лет. По нынешним временам пустяки, верно?
– А Миша?
– Миша – хорошо. Он ведь – помнишь? – на математичке из своей школы женился. На первом курсе еще.
Нет, я не помню. Откуда мне помнить? Они к тому времени уже переехали от нас – получили две комнаты в соседнем доме.
Официант водружает перед нами пахучее дымящееся блюдо, и мы принимаемся за еду.
– А у тебя что? Замужем? Есть дети? – продолжаю я.
– А как же! Еще как замужем! Муж у меня – большой человек. Сын в десятом классе.
– Что значит – большой человек?
– Значительный человек, – поясняет она с выражением. – Ну, как тебе сказать? Вроде дипломата…
Хорошее обозначение – вроде дипломата. Без утайки. Все точки над “и”… Знай наших…
– А ты? – в свою очередь интересуется она. – Не вянешь тут от скуки со своими буржуями? Обратно не тянет?
– В Ленинград? Нет, не тянет. Иногда сон такой жуткий снится – теперь уже реже, правда. Будто приезжаю в Ленинград, хочу подружек своих разыскать, однокурсниц, кого-то из знакомых – и никого, пусто, будто ветром всех повымело, исчезли и следов не оставили. Совсем чужой город, до того переменился, невозможно узнать. Улицы другие, дома – не то чтобы новые, но совершенно не те. Приезжаю наконец в аэропорт – обратно лететь – и вижу: ничего нет: ни билета, ни денег, ни визы, ни паспорта. Чувствую, все – погибла. Ужасное такое состояние, будто в преисподнюю провалилась.
– Ну уж ты скажешь – в преисподнюю! – обижается она. – Ленинград – красавец. Ты даже представить себе не можешь, как он расцвел за эти годы.
– Может быть… Для тебя это все иначе. Ты после войны приехала. А для меня Ленинград – вечный погост. Не просто погост – логово смерти… В нашей квартире больше половины людей не стало. И даже могилки не удостоились. И на это сил не хватало. В Неву под лед скидывали. Доставляли на саночках – и в прорубь. Лесосплав.
– Ну тебя, Нинка! – отмахивается она. – Вот уж нашла, об чем вспоминать!
– А я о самом главном вспоминаю, о таком, чего, может, никогда и никому не расскажу. Другие не поймут, а ты должна понять: ты из нашей квартиры. Бывали, знаешь, такие минуты, еще в школе, стою иногда на набережной, смотрю на Неву и вижу – скелеты под водой плавают. Красиво вокруг, величественно, белая ночь, а в Неве скелеты, тихо так кружат, все дно вымощено костями… Знаешь, человек когда от голода умирает, он весь серый становится.
– Ну тебя к бесам! Свят, свят, свят! – крестится она, но как бы не всерьез, как бы шутейно. – Ты, Нинка, чокнутая. Я всегда замечала, что ты чокнутая.
– Возможно. Я разве отказываюсь? Действительно, нормальные люди с годами забывают, а я с годами все больше вспоминаю. Полтора миллиона трупов. Много… А кто-то и не вошел в ту статистику. Опоздал. Мама моя, например, не вошла, она ведь после умерла. Сложно даже доказать, что из-за блокадного голода. Или от этого целебного напитка из пихтовых и еловых ветвей – слыхала? Людей уверяли, что это витамины, что это спасет и поддержит, а это был яд.
– Да перестань ты!
– А потом вы приехали – на их место. В самом буквальном смысле. Не просто в их комнаты – на их же кровати, на те же простыни, на те же подушки… Люди вымерли, а вещи остались. Я не упрекаю – боже сохрани! – не выбрасывать же добро. Тем более что тогда каждая тряпка на вес золота ценилась. Понятно – живые должны жить… Но страшно, Томка, страшно это – я будто сквозь стены видела: вы на этих постелях по двое лежите, возле каждого живого – мертвец…
– Да уж!.. С тобой не соскучишься. – Она откидывается на стуле, трясет кудряшками, отгоняет неаппетитную картину и размышляет, стоит ли продолжать налаживание контакта в свете подобных настроений. Неожиданная реакция. Не предусмотренная планом. – По-моему, ты нарочно меня дразнишь. Ты этого и помнить-то не можешь. Ты моя ровесница, тебе в блокаду года еще не исполнилось.
– Чего сама не помню, то по маминым рассказам знаю. И потом, ты не думай – они сами приходят, напоминают… В последнее время все настойчивей. Я их не гоню.
– Ну а что – что можно было сделать?! Что ты хотела – чтобы мы сдались немцам?
– Между прочим, знаешь, что в этой истории самое страшное? Что немцы ведь обыкновенные, нормальные, хорошие люди. Сами теперь не могут понять, как это все получилось. Бес попутал!
– Хорошие? – морщится она. – По-моему, довольно мерзкие рожи. Расчетливые сволочи. И бесстыжие. За копейку маму родную продадут.
– Для дипломата ты неправильно рассуждаешь. Политически некорректно.
– А я тут с тобой не дипломат. Как чувствую, так и говорю. Если хочешь знать, мне тоже есть чего вспомнить. Мы, может, не так, как вы, голодали, а тоже будь здоров натерпелись. У матери два брата на фронте погибли, у отца – четверо. Младшему еще семнадцати не исполнилось. Ну так что – всю жизнь теперь рыдать и душу травить? Какая от этого польза? Их все равно не воротишь…