Литмир - Электронная Библиотека

ПАСТУХИ

Из кустов выломился подпасок Джон, местный дурачок, схватил с газеты недоеденный бутерброд. Мужики собрали ему в сумку сало, хлеб, огурцы, остатки сыра.

Следом появился старший пастух, Сапрон, начал ругать Джона: вот ты где, бестолочь!..

Пастухам поднесли из последней бутылки. Сапрону далеко за семьдесят, на седой шевелюре наискосок держалась выцветшая кепка. Выпил, обвел всех посветлевшими зрачками. Рассказывал, торопливо закусывая консервной массой, наложенной поверх ломтика хлеба: я, ведь, ребята, воевал здесь. Орловско-Курская дуга – весь мир знает!.. Трава в рост человека – на крови растет! Куда ни глянь, лежат мои друзья, ставшие этой землей, я вижу их тени, лица – они встают и смотрят на нас!..

К Мите радостно приблизился подпасок Джон. Дурачок запьянел, то и дело спотыкался на кочках, чавкал с набитым ртом: “Ми-хя, Ми-хя…”

Сапрон смотрел прямо перед собой, будто никого не видел. Но вот плеснули в его стаканчик добавки, в крупных пальцах хрустнул пластик крошечной по сравнению с могучим кулаком посудины. Выпил, крякнул, закусил остатком засыхающего пирожка. И опять взгляд пастуха ясный, домашний, величественный. Сапрон разглядел дезертира Никишу – пьяного, в распахнутой грязной шинели, обхватившего ствол березы.

Дряхлый ничтожный человек прижимался к белому стволу и грозил пальцем механизаторам: штоб ваш сорок третий под землю провалилси!

Этот год усю жизню мою перековеркал…

Странная усмешка мелькнула на смуглом, почти черном лице Сапрона.

– Да… – протянул он задумчиво, жизнь моя военная будто сон, а лицо мое – железное, как у памятника. И выпивка на меня не действует – нет в хмеле ласковости, одна только тяжесть… В низине, где коровы ходят, была у нас рукопашная. Гнали немцев через всю деревню. В руках у меня трехлинейка с трехгранным начищенным штыком… – Лицо старого человека вдруг помолодело, он улыбнулся. – Хорошо тут!

Просторно вам, ребята, пахать, а я по этим грядкам полз, как в аду, задыхался от дыма и гари. Белым днем здесь было темно, как на Луне, и каждый метр отвоеванный был для меня дороже ста жизней… Джон, ты где? Гляди, твою мать, чтобы коровы на клевера не зашли!

Никиша всмотрелся в загорелое, изборожденное морщинами лицо Сапрона:

– А я помню, как ты ночью дрался с тремя немчурами. Я как раз по нужде из погреба вылез, в руках у меня топор был. Усе вокруг горит, трещит, а ты бежишь навстречу супостатам, – их, кажись, трое было! – и штык на твоей винтовке сверкает, как волшебнай! Я аж засмотрелся…

Ты пыряешь одного – грудя яво серые так и хрястнули, второго кулачищем к земле осаживаешь, зато третий исхитрился тебя прикладом по башке отоварить. Ты упал. Немец ножик из-за голенища достаеть, а ножик тот ярче месяца. Присел солдат на колено, штоб к горлу твому дотянуться, а я из-за сарая прыг, да и топориком… Разок-другой по волосам наискось. Хрястнуло, ентот немец поперек тебя завалился.

Бросил я скорее топор и опять в свой в погреб – бабка меня три дня потом самогонкой отпаивала – ведь я человека со страху убил, хоть бы он хто был… Вот какую несчастью из-за тебя, пастух, имею!

Трактористы с улыбками смотрели на дохлявого старичка: врет, небось, как всегда!

Сапрон почесывал давний ножевой шрам на жилистой, в буграх, шее, кивал седой головой – точно! – была рукопашная ночью, как раз посеред деревни! Очнулся под утро: голова разламывается, глаза кровью запекшейся склеены, рядом немец с ножиком, в кулаке зажатом, валяется, и ржавый крестьянский топор с налипшими рыжими волосами…

Вот, ведь, как в жизни моменты совпадают!

ПО ДОМАМ!

– Садись, Батрак, в мотоцикл, подвезу, – предложил бригадир Лыков, забыв, что активист не любит отзываться на прозвище.

– Сами вы тут все батраки! – осерчал деревенский политик. – Живете по принципу “яко наг, яко благ” – без барина, без кулака, без парторга.

Один только у вас погоняла – председатель, да и тот советский, совсем старый. Вы, вроде Джона, из века в век задарма работаете.

Прислонив ладонь к уху, внимательно слушал, ничего не понимая, дезертир Никиша. Слова удивляли, манили таинственным смыслом других времен, только и всего. Про Никишу давно забыли, что он был когда-то дезертиром. Еще в семидесятых годах прошлого века, по весне, милиция приехала в Тужиловку и достала его, полуслепого, вроде крота, из погреба – не на страх, но уже как бы на смех людям: вот он, дескать, ваш землячок! Когда Никишу вытащили за шиворот из подвала, дезертир первым делом показал пальцем на солнце: “Он там сидит, пыхая!”

“Кто сидит?” – спросил его милиционер.

“Там, на солнце, сидит военный человек!” – Старику мерещилось вечно сердитое небесное существо со вспыхивающим лицом.

Отец отвернулся от всех лицом к полю. Но и сама спина словно хотела что-то сказать. Подошел к лемеху плуга, сбросил сорняковый стебель, наполовину увядший, но все еще зеленый.

Митя держался рядом с отцом, и в то же время в некотором отдалении, чувствуя одновременно смущение и гордость. Дело не в призе, который всего лишь второй, а в ощущении томительного детства, длящегося рядом с этим человеком, который очень редко, но все-таки гладит грубой ладонью по стриженой голове. Теперь этого уже не будет…

Осмеяние и глумление над всем и вся кончаются здесь, на этих холмах, озаренных солнечной дымкой. Здесь последняя простота жизни, уходящей смыслом своим в черноту земли.

Хлопнула дверь председательской “Волги”. Значит, и остальным пора уезжать!

– Земля… – произнес отец задумчиво, когда они с Митей остались одни посреди поля, ставшего вдруг просторным до необъятности. Слышались шумы отъезжающих тракторов. Отец не спешил заводить “Кировец”, покосившийся на левый бок, словно и трактор только сейчас тоже вдруг осознал свою старость. – Кто же ее такую купит? Кому она нужна?..

Если только для перепродажи… Эту землю можно купить только вместе со мной, а я не продаюсь, я не крепостной, я теперь сам по себе, совсем одинокий посеред ее.

Почему “такая” и что с ней, с землей, произошло, Митя стеснялся спросить. Он заметил, что отец взволнован.

“Как бы он сегодня не выпил! – опасался Митя. – Сейчас заедет в магазин, возьмет бутылку и – понеслось!..”

Отец сдирал с рукава репейник. Одинокие вспаханные борозды – каждая тоже “сама по себе” – круто уходили к горизонту, словно их прочертил ногтями великан. В небе трепыхался, посвистывая, веселый жаворонок.

Митя чувствовал внутри себя размягченность, будто тоже выпил с мужиками, но не вина, а какого-то нового настроения, в нем загорелась вместе с яркостью дня смутная надежда. Хотелось окликнуть отца: “Па!..” Но не знал, что спросить в эту остановившуюся минуту их жизни. “Не гибни! – шептал спине отца, боясь, что тот обернется и посмотрит своим обычным, почти невыносимым взглядом. – Найди в земле то, чего нет в тебе самом. Она, земля, без тебя тоже никакая, только ты один ее понимаешь”. – Митя видел сиротство полей, запечатленное в изгибе холмов, в серых линиях посадок – труд пахаря не вызов земле, не подачка, брошенная ей человеком, но вечные, не до конца выясненные отношения, попытка снять проклятье труда, дать ему новый смысл.

– Поехали домой, па! – Он осторожно дернул отца за рукав. – Мать ждет нас к обеду.

6
{"b":"103392","o":1}