Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Павлинов готов был сделать для Евки то, чего никогда не стал бы делать для себя! Вглядываясь в тогдашнего обсевка, мог сказать, что был, конечно, влюбленным недомерком, но никогда не мог бы сказать, зачем нужен был рыжеволосый долгай интеллигентной девочке из учительской семьи. Хотя, если разобраться, резон был. Учился

Павлинов хорошо, но несколько раз в самые ответственные моменты что-то словно щелкало внутри: не мог решить простой задачки. То ляпал в диктанте ошибку, которую потом никак не мог объяснить.

Почему, например, отделял предлог от наречия, а в слове “заяц” вдруг менял “я” на “е”? Татьяна Николаевна безжалостно снижала оценку, требовала объяснений. Павлинов только шмыгал носом. Горько плакал: было жалко себя. Единственно, о чем думал с ужасом: вдруг расскажет обо всем дочке? И тут намек на некое неколебимое мужество был, конечно, необходим. Кроме того, именно та девочка помогла понять, что это вообще такое – любовь. Смеялся: открыл формулу сердечной привязанности! Означала как раз готовность сделать для другого человека значительно больше, чем для себя. Если созрел для того, считал Павлинов, чтобы не задумываясь дать отрубить ногу, руку, отдать сердце, печень, не умея, нарисовать портрет, – считай, что влюблен!

Евка была, пожалуй, первой в этом ряду. Потом была только Тюпа.

Если, не дай Бог, заболевала, он метался по больницам, поднимал на ноги друзей. (Вспомнил – так однажды было и с ним. В горле застряла щепка. Детсадовский врач не знал, что делать. Вызвал отца. Тот схватил маленького Павлинова, помчался через Соцгород в поликлинику.

Прижимал первенца к себе, тяжко дышал. Павлинов на всю жизнь запомнил стук отцовского сердца там, под рубашкой, острый запах молодого пота, который шел от отца). Наверное, ему тоже стало не по себе, когда выяснилось, что Тюпу надо показать фтизиатру. Вез ее к пластарю, прижимал к себе. Как-то сказала матери, что хотела, чтобы кто-то относился к ней особенно нежно. Почему не он? Стал встречать из школы. Провожал в театр, ждал вечерами на троллейбусной остановке. Но скоро понял, что она-то никогда не отдаст ему ни руки, ни ноги. Как, впрочем, и Валерия. Да и Евка тоже, хотя у них был некий эпизод. Оказались в одном городе в командировке: Павлинов выступал перед педагогами, рассказывал об историзме в изучении литературы. Евка была на том семинаре. Вечером пришла к нему. Была нетерпелива, зла: только что разошлась с очередным мужем. Они выпили, и она разобрала его постель. Через зеркало, видное из прихожей, наблюдал, как она раздевалась, – не оставила на себе ни тряпки. Называла его “волк, волчище”. Может, именно тот вечер стал началом разлада с Викторией, еще до рождения Полины. Евку, несмотря ни на что, считал чуть ли не сестрой. Самому себе жестко сказал: “С детством не спят”.

*

3

*

– До часа дня мне разрешается только дышать, – рассказывал он. – До этого срока они, извините за выражение, сплять. Не дай Бог, если захочу бутерброд или рогалик с сыром, – должен обратиться за потачкой. Представить обязательство, что более никогда ничего подобного себе не позволю. Буду сыт до конца дней своих. Если в редкое солнцестояние мне выдается блюдечко варенья – должен представить чуть ли не почасовой график его потребления.

Татьяна Николаевна и Евка смеялись, слушая его. Сидели на кухне.

Только что закончился обильный, несмотря на всеобщее обнищание, ужин. Текло хлебосольное нижегородское чаепитие. Татьяна Николаевна, небольшого росточка, подседая, в серой юбке, вязаной, такой же серой кофте, металась от стола к плите. Шептала, что здесь-то он может есть досыта: никто не осудит. Евка, похудевшая, с бронзовато крашенными волосами, слушала, поджав губы, изредка вставляла редкое волжское словечко (с приступкой на “о”): “Ты уж, мама, накорми его, пожалуйста, от пуза. А то, чего доброго, будет там, у себя, гудеть, что его в Нижнем голодом морили”.

– Дело даже не в еде! – махал рукой Павлинов. – У нас права разные!

Другим могут позвонить в семь утра. Их будят, ведут душеспасительные беседы. Перед ними каются и, естественно, получают прощение. Им можно все. А почему? (Аудитория насторожилась.) Потому что дают в дом деньги. Я же – только пенсию, которая, как известно, не тарыга, а пособие для остронуждающихся. – Он помедлил. – Я как бы похлебствую у них. У нас господствует некий семейный расизм: делимся на беленьких и черных. Белым можно все, черные же полностью лишены прав и возможностей.

Откинулся на спинку стула, в шерстяной рубашке с открытым воротом, из которого воздвигалась круглая, с красноватой кожей голова.

Блестел крупными овалами очков.

– Помните легенду о Прометее? Он был прикован к скале, куда прилетал медноклювый орел, терзал его печень. Так вот этот хищ-щник, – выделил шипящий звук Павлинов, – по сравнению с моей женой – вегетарьянец! Не говоря уж, естественно, что у меня ничего за ночь не отрастает и сам я не титан. Я – как собака, – продолжил он, когда они отсмеялись, – которая знает, что умнее хозяина, но сказать об этом не может.

– Почему? – не выдержала Татьяна Николаевна.

– Ну где это вы видели говорящих собак? – с притворным возмущением откликнулся после паузы Павлинов.

– Где же ты все-таки потерял свои волосы? – вдруг спросила Евка.

– Там же, где ты – свою интеллигентность, – по-братски врубил ей

Павлинов.

– Че это ты насыпался-то на меня? – окала она.

– Я же не спрашиваю, почему ты незамужем? – вторил он. – Понимаю – дело тонкое, как и мое облысение, – провел жменью по гладкой макушке. Оборонялся, как дома, очередным куплетом: “Это все имеет смысл, интригующий момент: потому я нынче лысый, что еще не импотент”. Женщины похохатывали, не слишком вникая в означенную зависимость. Павлинов начинал объяснять что-то насчет тестостерона, его способности, если требуется лишков, жертвовать вторичными половыми признаками. Татьяна Николаевна искренне удивлялась его осведомленности.

– А что делать? – разводил руками Павлинов. – Приходится – чтобы не сойти с ума. Хоть я достаточно критично отношусь к своей замшелой внешности, – грустновато итожил он, вспоминал очередной пасквиль на себя, нелюбимого: “Не найдено бессмертной глины. Не нонсенс это и не гиль. И я давно уж не Павлинов – скорей старуха Изергиль”. Снова смеялись, качали головами, ощущая глухую авторскую печаль. Своим приглуповатым смехом подвигали его к разным скабрезностям, которые были в избытке припасены на разные случаи жизни. “Я сделал вывод на года, – вспоминал свою старую погудку, – его оспорят лишь весталки: костер любви горит тогда, когда в него бросают палки”. Татьяна

Николаевна таращила светловатые, выцветшие глазки на разевавшую рот, полный металлических зубов, дочь, судя по всему знакомую с современным стёбом. Павлинов продолжал: “Когда мне встретиться случится с хорошей женщиной в пути, еще могу я отличиться – от четырех и до шести”.

– Почему выделил именно эти часы? – недоумевала учительница.

– Здесь не время имеется в виду, – бормотал Павлинов, лицемерно краснел.

Удивлялись его странному влечению – насмешкам над собой. Павлинов сказал, что есть и другие. Вспомнил концерт Кобзона, который наверняка показывали по телевизору и здесь. Шестидесятилетний маэстро блестяще пел тогда, без устали танцевал, оплатив забавы из собственного кармана. Павлинов сочинил свое “Послесловие” к дивертисменту:

Концерт тот наплоил у нас вопросов,

И над страной поплыл “Вечерний звон”.

Кобзон, он, между прочим, тоже Иосиф.

Тогда уж лучше Сталин, чем Кобзон.

Дамы притихли, выложили на стол локти, подперев щеки кулачками.

Павлинов же, как севец, разбрасывал из своего литературного лукошка:

“От полюсов и до экватора второго не сыскать Скуратова. А мы штампуем их не глядя: сперва ему сосали б.., потом сменили их сенаторы”. Матюгнулся безнатужно, уверенный, что его правильно поймут. Отсмеявшись, Евка спросила: кто он? Демократ, постепеновец, жириновец? Может, как она, коммунист? Павлинов внимательно посмотрел на нее: акрихинно смуглое лицо утоплено ртом в желтоватые, высохшие щеки. Волосы крашеные, видно, что жесткие: концы проволочно вились, закручивались на висках рыжеватыми спиральками. Корни были снежно белы.

6
{"b":"103300","o":1}