Один из них был пастор Бокер. Но Анжелика жадно вглядывалась в самого высокого и самого старого. Несмотря на седые волосы, обрамлявшие загорелое и морщинистое лицо, она узнала «Черного человека», легендарного путешественника, которого видела в детстве. Кочевая жизнь и опасности, пережитые в бессчетных странствиях, сохранили стройность его поджарого тела.
Третий пастор был коренаст, рыжеват, с быстрым и властным взглядом. Он заговорил первым, и его звучный голос внятно разносился по всей долине.
— Братья мои. Господу было угодно сбросить мои оковы, и я охвачен глубоким счастьем, что снова могу возвысить голос среди вас. Личность моя ничего не значит, я всего лишь служитель Бога, обремененный колоссальной задачей — заботой о малом моем стаде, то есть о вас всех, реформатах из Ла-Рошели, пытающихся внимать гласу спасения среди все более злых и жестоких козней…
По его словам Анжелика поняла, что это пастор Тавеназ, ответственный за «соборность» Ла-Рошели, то есть за совокупность всех протестантских церквей этого города. Он только недавно вышел из тюрьмы, где его продержали шесть месяцев.
— Некоторые из вас приходили ко мне и спрашивали: «Не взяться ли нам за оружие, как когда-то сделали наши отцы?…» Может быть, многие задумываются втайне над этим вопросом, поддаваясь опасному искушению ненависти, — а она дурная советчица, хуже рассудительности. Начну с того, что выскажу вам свое мнение: я против насилия. Я отнюдь не собираюсь принижать героизм наших отцов, которые вынуждены были пережить ужасы осады 1628 года, но возросло ли число людей нашей веры после этого могучего, гордого восстания? Увы, нет! Еще немного, и в Ла-Рошели не осталось бы ни одного гугенота и наше вероисповедание навсегда бы стало чуждым ее стенам!
Пастор Тавеназ долго говорил в этом духе. Он рассуждал о национальном синоде, который надлежало созвать в будущем году в Монтелимаре; там предполагалось составить записку об административных и прочих придирках и притеснениях, которым подвергались французские протестанты, чтобы передать ее королю в собственные руки. Закончил он, в последний раз призывая свою паству хранить спокойствие и надежду, беря пример с него самого и с пастора Бокера.
Старая герцогиня Роан несколько раз выражала свое нетерпение на протяжении этой долгой речи. Она качала головой, постукивала по земле своей тростью. Эти буржуазные советы никак ей не нравились. Но она вспоминала, что слишком стара уже, чтобы бунтовать, и молчала, ограничиваясь глубокими вздохами.
Присутствующие сопровождали речь возгласами одобрения. Только один человек поднялся — крестьянин с опускавшимися на глаза волосами, прижимавший обеими руками шапку к груди.
— Я из Жарана, это в Гатине. В нашу деревню пришли королевские драгуны. Они подожгли наш храм. А у меня забрали ветчину и хлеб, двух коров, осла и жену. Вот мне и думается иногда, что, если бы взять топор и зарубить их всех, мне бы полегчало!..
Кое-кто засмеялся было, слушая это перечисление утрат несчастного, но смешки быстро заглохли.
Горемыка растерянно оглядывался в поисках понимания.
— Моя жена, ее за волосы вытащили на дорогу.., что они с ней сделали, этого мне не забыть… А потом ее бросили в колодец…
Слова его были заглушены громким рокотом псалма, подхваченного тысячами голосов.
А потом заговорил пастор Рошфор. Он напомнил верующим сказание об исходе, о том, как евреи, за которыми гнались египтяне, устрашились и сказали Моисею: «Лучше быть нам в рабстве у египтян, нежели умереть в пустыне…» Но Господь явил свою мощь, утопив войско фараоново, а евреи добрались наконец до земли Ханаанской. И они бы раньше туда добрались, если бы не усомнились в благости Предвечного, который повлек их в пустыню затем лишь, чтобы вырвать из позорного рабства, в котором они могли забыть веру отцов своих.
Пастор Рошфор решительно начал песнь Моисея:
Пою Господу, ибо он высоко превознесся; Коня и всадника его ввергнул в море, Господь крепость моя и слава моя, Он был мне спасением…
Голос его, слегка надтреснутый от старости, был еще довольно силен. Но почти никто не присоединился к нему. Усталые, испуганные люди подпевали вяло, да к тому же, казалось, они и не знали эту песнь. Старик в замешательстве остановился, бросил на собрание удивленный взгляд и возобновил свою речь, настойчиво пытаясь убедить слушателей.
— Разве вы не поняли, братья мои, смысл этого повествования? Свеча, накрытая горшком, гореть не может. Если бы евреи остались жить в рабстве, они бы стали в конце концов поклоняться египетским богам. Вот опасность, которая стоит перед всеми вами. Вас спрашивали сейчас, хотите ли вы взять оружие и защищаться или покорно терпеть преследования, которым вас подвергают. Я вышел сюда, чтобы предложить вам третье решение: уехать! В новых огромных странах вы найдете безграничные просторы девственной земли, которая вашими трудами процветет во славу Господню, и душа ваша раскроется там, свободно исповедуя свою уважаемую всеми веру…
Слова его стали плохо слышны. Собрание заканчивалось, уставшие люди зашумели, переговариваясь между собой. Анжелика слышала вокруг себя:
— А как ваше дело с мареной в Лангедоке?..
— Если бы мы засаливали рыбу свежего улова, как в Португалии, можно было бы вдвое больше продавать добычи… Да ведь запрещают…
— Ты бы мог понаряднее одеться для такого большого собрания, Жозиа Мерлу.
— Да ведь грязь-то какая здесь!..
Казалось, никого не интересуют советы пастора Рошфора.
Звук трещотки, которой размахивал служка, заставил всех умолкнуть. Пастор Тавеназ бросил на своего сотоварища взгляд, означавший: «Я же предупреждал вас», и заговорил сам.
Собрание нельзя закончить, пока все не вынесут поднятием руки свое решение о том, какой линии поведения должны придерживаться впредь ларошельцы.
— Кто стоит за вооруженное сопротивление?
Никто не шевельнулся.
— Кто хотел бы уехать?
— Я!.. Я!.. — закричало с десяток голосов из первого ряда.
— Я! — громко крикнул Мартиал, вскочивший на ноги возле Анжелики.
Возмущенные возгласы родителей заставили подростков умолкнуть. Адвокат Каррер дал затрещину ближайшему из сыновей.
Тут поднялся господин Маниго — его величественная фигура четко вырисовывалась на фоне серого океана — и навел тишину мановением руки. Он обратился с глубоким почтением к знаменитому путешественнику:
— Господин пастор, для нас было большой честью слушать вас, но не удивляйтесь тому, что среди ларошельцев идея эмиграции нашла мало сторонников… — он прижал руку к сердцу и проговорил с большой убежденностью:
— Ла-Рошель у нас здесь, это наша крепость, город, который наши отцы основали и за который они отдали жизнь. Мы не можем его покинуть.
— Неужели лучше покинуть свою веру? — вскричал старый пастор дрожащим голосом.
— Об этом не может быть и речи. Ла-Рошель принадлежит гугенотам. Она всегда будет принадлежать им. Ее душа рождена реформой. Душу города изменить нельзя.
Раздались аплодисменты. Прямая речь Маниго пришлась по сердцу ларошельцам. Кругом заговорили:
— Ну, что они с нами сделают? Ведь деньги-то у нас!
— Ясно ведь, без нас тут все развалится.
— Кажется, господин Кольбер попросил прислать ему реформатов, чтобы пустить в ход мануфактуры.
Анжелика сидела, задумавшись, устремив взор на опушенный белой пеной край серого океана, видневшийся из-за дюн. В нескольких шагах от нее пастор Рошфор тоже смотрел на море. Она слышала его шепот:
— Имеют глаза и не видят, уши имеют и не слышат…
А что видел он, что различал он своим взором просвещенного человека? Мог ли он узнать в этой начинавшей расходиться толпе будущих мучеников и отступников?.. Всех обреченных!..
Страх, на краткий срок оставивший ее, вновь проник в сердце Анжелики. «Надо уезжать!» Берег ненадежен. Прилив все подымается и когда-нибудь захватит ее вместе с Онориной. Будь она одна, она от усталости, может быть, и дала бы захватить себя. Но надо спасать Онорину. Пот выступил у нее на лбу при мысли о том, что королевские драгуны могут схватить Онорину, с грубым хохотом мучить ее и потом выбросить из окна прямо на пики.