Но что для меня сейчас Бах и «Страсти по Матфею»! Когда-то я в прохладный весенний день запросто бродила по улицам моего Зюдэнде (я считала, что там меня из-за моего задумчивого праздношатания уже знает каждый житель), засунув руки в карманы жакетика, без всякой цели, только чтобы поглазеть на окружающее и впитать в себя жизнь. А из домов раздавались звуки предпасхального выколачивания матрацев, где-то громко кудахтала курица, маленькие школяры, возвращаясь домой, прямо посреди мостовой с громким криком и смехом затевали потасовку, ползущий мимо паровичок городской железной дороги давал короткий приветственный гудок, тяжелый пивной фургон тарахтел вниз по улице, а подковы его битюгов ритмично и сильно стучали по железнодорожному мосту, в промежутках было слышно звонкое чириканье воробьев, — все это на ярком солнечном свету выливалось в такую симфонию, в такую «Оду к радости» [Шиллера], какую не воспроизвести никакому Баху и никакому Бетховену. И сердце мое ликовало из-за всего на свете, из-за самой будничной малости. […]
ГАНСУ ДИФЕНБАХУ
Вронке, 30 марта 1917 г.
[…] Прошлой весной у меня был еще один спутник по этим странствиям: Карл Л[ибкнехт]. Вы, верно, знаете, какую жизнь он вел вот уже много лет: сплошь в парламенте, на заседаниях, в комиссиях, на совещаниях, в вечной спешке, на бегу, прыгая с трамвая на электричку, а с электрички — в автомобиль; все карманы набиты блокнотами, руки заняты только что купленными газетами, прочесть которые целиком у него, конечно, не хватало времени; душа и тело покрыты дорожной пылью, но на лице, несмотря ни на что, всегда доброжелательная юношеская улыбка.
Прошлой весной я просто-таки заставила его немного передохнуть, вспомнить, что кроме рейхстага и ландтага есть еще и целый мир вокруг, и он вместе с Соней [Либкнехт] и со мной не раз шагал по полям, бывал в Ботаническом саду. Как мог он, словно дитя, радоваться какой-нибудь березке с молодыми сережками! Однажды мы напрямик прошагали по полям до самого Мариенфельде. Вы ведь знаете, — помните еще? — эту дорогу: однажды мы с Вами вдвоем прошли по ней осенью, когда нам пришлось шагать по жнивью.
А тем прошлым апрелем мы с Карлом гуляли до полудня, и поля еще только зазеленели свежей озимью. Прохладный ветер, налетая порывами, гнал по небу взад и вперед серые облака, а поля то сияли в ярком солнечном свете, то погружались в тень с изумрудно-зеленым отливом — великолепная игра света и тени, — и мы шли, невольно умолкнув. Вдруг Карл остановился и стал делать какие-то странные прыжки, притом с серьезным лицом. Я глядела на него с удивлением и даже немного испугалась: «Что с вами?» — «Я так счастлив», — только и ответил он. И тут мы, ясное дело, расхохотались, как сумасшедшие.
С серд[ечным приветом] Р.
СОФЬЕ ЛИБКНЕХТ
Вронке, 19 апреля 1917 г.
Сонюша, пташка моя маленькая!
Вчера от всего сердца порадовалась Вашей открытке с приветом, хотя он и звучал так грустно. Как хотела бы я сейчас быть с Вами, чтобы снова заставить Вас смеяться, как тогда, после ареста Карла [в мае 1916 г. ], когда обе мы — Вы еще помните? — своими озорными взрывами смеха привлекли к себе некоторое внимание публики в кафе «Фюрстенхоф». Как прекрасно было тогда — наперекор всему! А наша ежедневная погоня ранним утром за [попутным] автомобилем на Потсдамерплац, потом поездка в тюрьму через цветущий Тиргартен и тихую Лертерштрассе с ее высокими вязами, а на обратном пути — обязательное посещение накоротке «Фюрстенхофа», потом обязательный визит ко мне в Зюдэнде, где все цвело роскошной майской зеленью. Помните ли Вы часы, проведенные вместе в моей уютной кухне, где Вы и Мими за столиком, покрытым белоснежной скатертью, терпеливо ожидали плодов моего кулинарного искусства? Помните ли Вы еще прелестные haricots verts a la Parisienne? (”зеленые бобы по-парижски” — франц.) Потом столик для цветов, который я для Вас пристроила у окна в эркере а на нем — Гёте и тарелочка компота?
И ко всему этому в памяти моей сохранилось воспоминание о неизменно сияющей солнцем жаркой погоде, а ведь только при такой и появляется настоящее радостное чувство весны. А потом вечером — мой обязательный визит к Вам, в Вашу милую комнатку — я так охотно видела Вас в роли хозяйки дома, это так было Вам к лицу, когда Вы с фигуркой девочки-подростка, стоя у стола, разливаете чай; и, наконец, уже в полночь — наше взаимное провожание домой по пахнущим цветами ночным улицам! Вспоминаете ли Вы еще сказочную лунную ночь в Зюдэнде, когда я провожала Вас домой, а остроконечные крыши домов с их резкими контурами казались нам на фоне прекрасно голубого неба старинными рыцарскими замками?
Сонюша, как хотела бы я быть постоянно с Вами, рассеять Вашу печаль, болтать с Вами или молчать, чтобы Вы не впадали в Вашу мрачную, отчаянную тоску. В своей открытке Вы спрашиваете: «Почему все это так?» Вы — дитя, именно «такова» издревле вся жизнь, в ней есть все: и страдание, и разлука, и тоска. Жизнь надо всегда принимать такой, как она есть, и находить все прекрасным и хорошим. Я по крайней мере так поступаю не по рассудочной мудрости, а просто такова моя натура. Я инстинктивно чувствую, что это — единственный верный способ воспринимать жизнь, и поэтому действительно чувствую себя счастливой в любом положении. И я хотела бы также ничего не вычеркнуть из моей жизни, ничего другого не иметь, чем то, что было и есть. Если бы только мне удалось внушить и Вам такое восприятие жизни!..
Я еще не поблагодарила Вас за фотографию Карла. Как Вы обрадовали меня ею! Это поистине самый прекрасный подарок ко дню рождения, какой Вы только могли мне сделать. Она стоит в хорошей рамке на столе передо мной и всюду сопровождает меня своим взглядом. (Вы знаете, есть такие портреты, которые словно смотрят на тебя, где бы ты ни находился.) Портрет очень похож. Как же должен сейчас Карл радоваться вестям из России! […]
СОФЬЕ ЛИБКНЕХТ
Вронке, 2 мая 1917 г.
[…] И еще одно открытие осчастливило меня сегодня. Если помните, прошлым апрелем я как-то по телефону настойчиво звала вас обоих в 10 часов утра отправиться в Ботанический сад, чтобы вместе со мной послушать пение соловья, дававшего целый концерт. Мы сидели тогда в укромном уголке в густых зарослях, на камнях у небольшого журчащего ручья; а после соловья мы вдруг услышали однотонный жалобный крик, что-то вроде «гли-гли-гли-гли-глик!». Я сказала, что это звучит, как крик какой-то болотной или водоплавающей птицы, и Карл согласился со мной, но мы никак не могли определить, что это была за птица.
Подумайте только, такой же жалобный крик я вдруг услышала здесь, поблизости, несколько дней тому назад ранним утром, и сердце у меня так и забилось от нетерпения наконец-то узнать, кто это. Я потеряла покой, пока сегодня не выяснила: вовсе это не водоплавающая птица, а вертишейка, серая разновидность дятла. Она чуть больше воробья, а называется так оттого, что в случае опасности пытается напугать врага смешными ужимками и верчением головы. Питается только муравьями, которых собирает своим клейким язычком, как муравьед. Испанцы поэтому называют ее Hormigueo, муравьиной птицей. Кстати, Мёрике написал об этой птице премилое шутливое стихотворение, а Гуго Вольф положил его на музыку. С тех пор как я узнала, что это за птица с таким жалобным голосом, у меня такое чувство, словно получила подарок. Может быть, Вы напишете об этом Карлу, это его порадовало бы. […]
Иногда у меня появляется такое чувство, что я совсем не настоящий человек, а какая-то птица или какой-то зверь в неудавшемся человеческом облике; внутренне я чувствую себя в таком уголке сада, как здесь, или же в поле, где жужжат шмели и стоит высокая трава, гораздо больше в своей родной обстановке, чем на партийном съезде. Вам я спокойно могу все это сказать: Вы ведь не станете сразу же подозревать меня в измене социализму. Вы знаете, что, несмотря на это, я надеюсь умереть на посту: в уличном бою или на каторге. Но мое самое внутреннее Я принадлежит больше синицам, чем «товарищам». И вовсе не потому, что я, как столь многие внутренне обанкротившиеся политики, нахожу в природе себе пристанище, свое отдохновение.