Речь о революции и войне
на штутгартском Международном социалистическом конгрессе в августе 1907 г.
Я попросила слова, чтобы от имени российской и польской социал-демократических делегаций напомнить о том, что мы особенно в этом пункте повестки дня должны почтить великую русскую революцию. Когда при открытии конгресса Вандервельде с присущим ему красноречием выразил признательность мученикам, мы все почтили память ее жертв, ее борцов. Но я должна сказать откровенно: когда я слушала потом некоторые речи, особенно же речь Фольмара, мне в голову пришла мысль, что, предстань здесь пред нами кровавые тени революционеров, они сказали бы: «Мы Дарим вам вашу признательность, только учитесь у нас!» И было бы изменой революции, не сделай вы этого.
На последнем конгрессе в Амстердаме в 1904 г. обсуждался вопрос о массовой стачке. Было принято решение, объявившее нас незрелыми и не подготовленными к массовой забастовке. Но материалистическая диалектика, на которую с убежденностью ссылался Адлер, сразу же осуществила то, что мы объявили невозможным. Я должна выступить против Фольмара и, к сожалению, также против Бебеля, которые говорили, что мы не могли сделать больше, чем сделали до сих пор. Однако русская революция не только выросла из [русско-японской] войны, она послужила также ее прекращению. Иначе царизм наверняка бы продолжал войну.
Историческую диалектику мы понимаем не в том смысле, что должны скрестив руки ждать, пока она принесет зрелые плоды. Я убежденная сторонница марксизма и именно потому вижу большую опасность в придании марксистской точке зрения застывшей, фаталистической формы, ибо это способно лишь вызвать реакцию в виде таких эксцессов, как эрвеизм. Эрве — дитя, впрочем, enfant terrible (”сорванец, ужасный ребенок — франц.). (Оживление.)
Если Фольмар сказал, что Каутский выступал только от своего имени, то это в еще большей мере относится к нему самому. Ведь факт, что огромная масса германского пролетариата дезавуировала взгляды Фольмара. Это произошло на партийном съезде в Йене, где почти единогласно была принята резолюция, доказавшая, что германская партия является революционной партией, извлекшей уроки из истории. В этой резолюции она объявила всеобщую забастовку, которую в течение многих лет отвергала как анархистскую, средством, которое может быть применено при известных обстоятельствах. Но над заседаниями в Йене витал вовсе не дух Домелы Ньювенгейса, а красный призрак русской революции. Впрочем, тогда мы имели в виду массовую забастовку не против войны, а для борьбы за избирательное право. Мы, конечно, не дадим клятвы, что начнем массовую стачку, если нас лишат избирательного права. Но мы также не можем поклясться, что начнем ее только ради избирательного права.
После речи Фольмара, а отчасти и Бебеля мы считаем необходимым заострить резолюцию Бебеля и разработали к ней необходимые дополнения, которые еще представим. Должна сказать, что в нашем дополнении мы частично идем дальше, чем товарищи Жорес и Вайян, ибо считаем, что в случае войны агитация должна быть направлена не только на ее окончание, но и на ускорение вообще свержения классового господства.[77] (Аплодисменты.)
Толстой как социальный мыслитель
Мир интеллигенции торжественно празднует в этом месяце 80-летие рождения Толстого, гениальнейшего современного художника-беллетриста. Не место на столбцах боевого органа социал-демократии и не время среди тысячи забот, в разгар смертного боя с контрреволюцией заниматься оценкой огромной художественной деятельности Толстого.
В гениальнейшем писателе-романисте нашего времени с самого начала рядом с неутомимым художником жил неутомимый социальный мыслитель. Коренные вопросы человеческой жизни, отношений людей друг к другу, общественных условий искони глубоко пронизывали интимнейшую сущность Толстого, и вся его долгая жизнь, все его творчество были вместе с тем неустанным раздумьем о «правде» в жизни человека. Те же самые неутомимые поиски истины приписываются и другому знаменитому современнику Толстого — Ибсену. Но если в ибсеновских драмах великая борьба идей нашего времени находит свое гротескное выражение в кичливой, по большей части едва понятной кукольной игре карликовых фигур, при которой Ибсен-художник жалким образом терпит поражение из-за недостаточных усилий Ибсена-мыслителя, мыслительный труд Толстого не наносит никакого ущерба его художественному гению.
В каждом его романе эта работа выпадает на долю какого-либо персонажа, который посреди мирской суеты сопротивляющихся жизни фигур играет несколько неуклюжую, немного смешную роль пребывающего в мечтаниях резонера и правдоискателя — как Пьер Безухов в «Войне и мире», как Левин в «Анне Карениной», как князь Нехлюдов в «Воскресении». Эти персонажи, которые постоянно обряжают в свои слова собственные мысли, сомнения и проблемы Толстого, как правило, в художественном отношении самые слабые, самые схематично очерченные; они в большей мере наблюдатели жизни, нежели действенные соучастники событий. Однако образная сила Толстого столь огромна, что он сам не в состоянии испортить собственные произведения, как бы дурно он ни обращался с ними с беспечностью творца божьей милостью.
И когда мыслитель Толстой со временем одержал победу над художником, то произошло это не потому, что иссяк его художественный гений, а потому, что глубокая серьезность мыслителя наложила на него обет молчания. И если в последнее десятилетие Толстой вместо великолепных романов писал зачастую художественно унылые трактаты и трактатики о религии, искусстве, морали, супружеской жизни, воспитании, по рабочему вопросу, то это потому, что он своими исканиями и размышлениями пришел к таким результатам, в свете которых его собственное художественное творчество представилось ему фривольной забавой.
Каковы же эти результаты, какие идеи отстаивал и до последнего дыхания отстаивает еще и теперь стареющий писатель? Коротко говоря, идейное направление Толстого известно как отречение от существующих условий вместе с любой социальной борьбой и обращение к «истинному христианству». Уже на первый взгляд это духовное направление кажется реакционным. Правда, от подозрения, что проповедуемое им христианство имеет нечто общее с существующей официальной церковной верой, Толстого защищает уже та публичная анафема, которой его предала русская православная государственная церковь. Однако и оппозиция существующему сверкает реакционными красками, когда рядится в мистические формы. Но вдвойне подозрительным является христианский мистицизм, который чурается любой борьбы и любой формы применения насилия и проповедует учение о «непротивлении» в такой социальной и политической среде, как абсолютистская Россия. В действительности влияние толстовского учения на молодую русскую интеллигенцию (влияние, которое, впрочем, никогда не было далеко идущим и распространялось лишь в небольших кружках) в конце 80 — начале 90-х годов, т. е. в период застоя революционной борьбы и распространения инертного этико-индивидуалистического течения, могло бы стать прямой опасностью для революционного движения, не останься оно как в пространственном, так и временном отношении лишь эпизодом. И наконец, оказавшись перед лицом исторического спектакля русской революции, Толстой открыто выступает против революции, так же как еще ранее он резко и категорично занял в своих произведениях боевую позицию против социализма, особенно против марксова учения, как чудовищного ослепления и заблуждения.
Конечно, Толстой не был и не является социал-демократом и не проявляет ни малейшего понимания ни социал-демократии, ни современного рабочего движения.