Из кухонного столика другой соседки, безропотной Клавы, конфисковала Тоня все, что там нашлось: три бутылочки ядовито-зеленой фруктовой воды «Тархун», с помощью которой устроители позорной олимпиады думали потрясти мир, мол, и у нас не хуже вашей пепси-коки. Оказалось все-таки хуже, не дотянул давно покойный Миша Лагидзе до мировых образцов, но на внутреннем рынке водичка пошла нарасхват. А поскольку Винцас принес спирт, то, как Тоня знала по опыту, из этих двух напитков можно смешать вещь очень вкусную. Так что с Клавы оброк — или ясак, черт его знает, — был взыскан вполне достаточный. Значит, люля-кебаб, икра, сыр. Сливочное масло отыскалось тоже, знала Тонька, куда его в своем столике прячет Дуся-санитарка, позади ножей и вилок; у нее же разжилась Тоня чайной заваркой и батоном рижского хлеба. Кажется, всего бы уже достаточно, но Тоня остановиться была не в силах, она, словно коршун, продолжала кружить и кружить по кухне, изыскивая и изымая все мыслимые запасы у всех соседей подряд, в том числе у тех, с которыми не ладила, нимало не задумываясь об имеющих назреть в ближайшем будущем скандалах. В коридоре замаячила тень онемевшей Яновны. Тоня кинула на нее испепеляющий взгляд, но так и замерла с поднятым ножом: старуха стояла ни жива ни мертва, держа в протянутой руке большой, пупыристый лимон. Глаза ее были полны слез.
— Понимаю, понимаю… — забормотала старуха, и Тоня осознала, что Яновна и впрямь все понимает, — сама молодая была. Погоди, я еще поищу, и восемь уже скоро, я в арбатский схожу, еще чего прикуплю…
Тоня уронила нож: верная примета, что мужик скоро придет, — неужто уже ЗА НИМ? — схватила Яновнин лимон и заключила старуху в объятия. Постояли и поплакали с полминутки, дольше нельзя было. Яновна ушла искать скрытые ресурсы, а Тоня вернулась в комнату и занялась сервировкой. Простыню на стол постелила еще одну, — хотя даже и простыня-то на этот раз была, оказывается, последняя. Всего-то у тебя, Тонечка, так мало, и все-то у тебя последнее. Так-то. Такое твое счастье. К семи утра стол был накрыт, люля-кебаб дожарен и оставлен на сковородке, так, чтобы разогреть в две минуты, а Тоня занялась приведением в порядок своей внешности. На это и ушло все оставшееся до пробуждения Павла время. Ибо не зря падал нож, не зря терзало Тоню предчувствие, что никакого времени скоро не будет. Ровно в восемь в дверь раздался долгий и резкий звонок. Тоня схватилась рукой за сердце и пошла открывать.
Их было за дверью семеро, шестеро в форме, конвоиры, — видимо, брать решили даже без понятых, — и все незнакомые. Седьмого Тоня знала, никогда всерьез не принимала, уж менее всего ожидала, что именно это ничтожество, самый младший уголовный заместитель подполковник Заев, однажды оборвет первую и последнюю в ее жизни ниточку счастья. Плотный, небольшой, лет пятидесяти, прямо с собственного новоселья, прекрасный семьянин, спортсмен, в прошлом даже какой-то чемпион по самбо, не глядя на побелевшую Тоню, прошагал полковник прямо к ней в комнату, а вся его военная шобла — за ним. В дальнем конце коридора, заломив руки под самыми глазами, застыла, как статуя, сострадающая Яновна. Тоня замерла у порога собственной комнаты, одной рукой держась за косяк, другой — за сердце. Трое пришедших выстроились вдоль одной стены коридора, трое — вдоль другой, все, как изваяния, неподвижные. И сам Заев, остановившись на мгновение посреди комнаты Тони, тоже замер. Безразличен был Заеву этот самый хмырь, которого ему с верхов с утра пораньше велели арестовать и доставить к генералу. Впрочем, он не уверен был, что приказали именно арестовать. Велели доставить. Ну да какая разница, когда из-за этой выпитой начальством «Черной магии» жена такой скандал учинила?
— Гражданин Романов, — рявкнул Заев, — вы арестованы. Прошу следовать за нами.
Голый, почти не укрытый Павел зашевелился. Потом присел и приоткрыл глаза, увидел всю сцену. И встретился глаза в глаза с совершенно обезумевшей Тоней. И за какую-то минимальную долю мгновения, ничего еще не осознав как следует, понял, что, если жизнь сейчас и разобьется вдребезги, то кому-то это будет стоить очень дорого. Роман Денисович все-таки был очень неплохим преподавателем.
— Гражданин Романов, — еще грубее произнес Заев, — прошу одеваться. Поедете с нами.
Голый Павел вылез из-под одеяла и подобрался на постели, словно готовясь к прыжку. Но Заев не унизился и позы не переменил, — ему ли было бояться таких вот безволосых хлюпиков. «Черной магии» все равно не вернешь. И вдруг Павел издал дикий крик:
— Йя-а-а-а! — и как булыжник из пращи прыгнул на Заева. Причем тут же отпрыгнул назад, на кровать, — охрана и шевельнуться не успела. Заев, тоже никак не успевший прореагировать на прыжок и крик, вдруг стал медленно наклоняться вперед, удивленно глядя куда-то вниз, и тяжело рухнул на колени. В широко распахнувшихся его, сильно прояснившихся глазах читалось искреннее удивление.
— Ну ты не прав, — сказал он вдруг переменившимся и каким-то дружеским тоном, — самбо — гораздо сильнее каратэ. Самбист каратиста всегда… подполковник замолчал, сложился окончательно и упал на бок. Из горла его хлынула кровь, сразу залившая одинокий, посреди комнаты брошенный ботинок Павла. Заев успел прохрипеть только еще одно слово: — …убьет! — дернулся и затих. Никто не бросился к нему, и немая сцена, в которой Заев теперь стал чем-то вроде убитого гладиатора, а голый Павел напоминал кого-то из позднеримских божков, продоложалась еще несколько секунд; охрана, видимо, соображала, кто теперь у них старший по званию, Тоня и Яновна просто окаменели от ужаса, Павел вовсе окостенел, ибо одно дело — собраться убить человека, другое — понять, что ты его уже убил. Не то длилась эта сцена секунду, не то несколько минут — никто не понял. Но из коридора раздались шаги, и на сцену выступило новое действующее лицо. Прежде всего Тоню поразила бледность этого лица, бледность этого несгибаемого жгучего брюнета, одно появление которого всегда прекращало любую панику, один взгляд которого был равен приговору трибунала и вселял в подчиненных одновременно ужас и успокоение, — кроме тех, кому доставался один ужас, без успокоения, как сейчас Тоне. Но Аракелян сам был белее мела. Немедленно оценив, что именно произошло в этой комнате, железный полковник остановился на безопасном от Павла расстоянии и глухим, тихим голосом произнес:
— Прошу всех оставаться на своих местах. Ничего не случилось. Прошу всех ожидать и не двигаться с места. Добрый день, Павел Федорович, пожалуйста, оденьтесь, вы можете простудиться, входная дверь открыта, тут сквозняк.
Тоня, ничего не понимающая, вдруг ощутила в себе крохотный, тлеющий огонек надежды. На что? Но из того, как резко переменился Аракелян, как демонстративно не обратил внимания на труп своего коллеги, валяющийся в луже крови, поняла она, что, может быть, все законы на свете сейчас рухнут и все пойдет иначе — и вдруг, тогда, может быть, может быть — что может быть? — она и сама не знала. Павел, все такой же совершенно голый, не внял совету Аракеляна одеться, хотя и встал с постели, и с интересом разглядывал то труп подполковника, то живого полковника.
— Прошу ждать, — просительно повторил Аракелян и вдруг уже привычным своим тоном рявкнул конвою: — Смир-на!
В коммунальный коридор с лестницы вдруг повалил еще народ, бесцеремонный, все понимающий. На Павла старались не смотреть, вставали в коридоре у каждой коммунальной двери, чтобы лишние люди не вздумали носа наружу показать; двое замерли справа и слева от окаменевшей Яновны. Останки Заева пока не трогали. Но вот грохнула на лестничной площадке дверь лифта, потом хряснула филенка обычно лишь наполовину открываемой двери в квартиру, зазвучали в коридоре командорские носорожьи шаги — и на без того уже переполненную сцену явилось еще одно действующее лицо: в полных генерал-полковничьих погонах, при всех орденах; при таком параде из присутствующих его и не видел почти никто. А голый Павел все так же стоял и с детским удивлением рассматривал все вокруг, без единой мысли в голове. Но, правда, даже ни о чем и не думая, он помнил о своем императорском достоинстве.