— Скажите… При царе как… с пенсиями будет?.. Мне скоро…
— Хорошо будет. С пенсиями. Всем дадут, — буркнул Джеймс и ухватил керамическую бутылку с черной этикеткой; понюхал — понравилось. Рюмка тут была ни к чему, он по весу понял, что в бутылке даже полного стакана жидкости нет, и выплеснул содержимое бутылки в себя прямо из горлышка. Хамит печально следил за донышком бутылки.
— Рижский бальзам, — полушепотом произнес он.
— Очень приятно, а меня зовут Роман Денисович, — буркнул Джеймс, уже теплея душой, ибо давно он не пил ничего оригинального, а так хоть какое-то утешение в жизни промелькнуло; волей-неволей Джексон заражал комплексом интереса к оригинальной выпивке всех, с кем вступал в многолетнюю связь. — И могли бы меня в тот раз и пропустить. Для меня же в сортире старались.
— Ничего не поделаешь, — опять-таки шепотом ответил хамит, — служба — это служба. Вы бы на моем месте тоже… вас не пропустили. Меня зовут Прохор Бенедиктович.
«Хрен его знает, может, сам себя и не пропустил бы», — подумал Джеймс и тут же понял, что момент выбран был очень точно, как раз сейчас Джексон был занят поисками императорского опекуна. Видимо, в Колорадо что-то уже знали. Но, слава Богу, рецепт рижского бальзама Джексону не был нужен, он считал эту выпивку рядовой, теперь он интересовался только самой наиредчайшей. Появлялась возможность поговорить через Джексона прямо с Форбсом. Джеймс окосел много сильней обычного, маршальский «бифитер» еще не окончательно истаял в его мозгу, а теперь хамитский бальзам воссоединился с ним и совместное их пылание напоминало тысячу солнц. Джеймс без запинки отрапортовал, что не понимает причин своей телепортации с перрона, что ничего он не пугался и на подобные случаи, с его точки зрения, инструкции распространяться не могут, что он готов понести наказание, но просит разъяснений.
«Вашу предстоящую телепортацию с перрона Киевского вокзала в Москве предсказывал бюллетень предиктора ван Леннепа за прошлую пятницу. В согласии с данным бюллетенем таковую телепортацию осуществил господин Бустаманте».
Джеймс быстренько отхлебнул из другого горлышка, сперва за здоровье Голландии, потом за здоровье Италии.
«Принимайте последующие инструкции», — следом Форбс бросил куда-то в сторону: «Полковник, прошу вас», — видимо, полковнику для чистоты связи тоже дали мощно выпить, и тут посыпались на Джеймса бесконечные, сотнями и тысячами нанизанные одна на другую инструкции Мэрчента, к которым, как всегда, прибавить можно было только неукоснительное их выполнение. К концу разговора у Джеймса вопросов не осталось вовсе, лишь булькало в желудке содержимое четырех различных бутылок, слившихся в неимоверный коктейль. Хамит беззвучно сидел в своем кресле, отчаянно трезвый, и смотрел в чашечку остывшего растворимого кофе.
— Спать, — тяжело уронил Джеймс, отключаясь от связи. Через минуту он уже спал — сидя и не раздеваясь. Прохор тихонько прибирал пустые бутылки, а так и оставшуюся чистой рюмку поставил перед собой и аккуратно накапал тридцать капель сердечного лекарства. Выпил его так же беззвучно, а потом поглядел на часы. Скоро телевизор собирался выдать прямую трансляцию творческого вечера Сидора Валового, бывшего личного друга Прохора Бенедиктовича. Однажды Прохор даже пошел на то, что через свой шпионский канал исполнил величайшее желание друга: Сидору страстно хотелось знать, кем он был в предыдущем воплощении, не Буддой ли, не Фридрихом Энгельсом ли, словом, кем именно. Прикрывшись необходимостью собрать данные о клиентуре дома литераторов, послал Прохор запрос в штат Колорадо и от кого-то из тамошних магов получил совершенно ясный ответ: «Был он Сидором, Сидором и остался. Не зондировать, не разрабатывать». Не вербовать, стало быть. Истина оказалась неудобосказуемой, Сидор оказался новым земнородным воплощением дьякона Сидора, казненного в Москве в день воцарения на престоле первого из Романовых, Михаила, а прежде того кратковременного псковского царька, более известного в истории под именем Лжедимитрия Третьего. Прохор об этом Сидору сдуру рассказал, и всякие отношения между ними прекратились, даже встречаясь у Прохора на службе, Сидор с ним не здоровался. Но глубокая обида Сидора не стала у Прохора взаимной: не вытеснила из Прохорова сердца пронзительной любви к мутациям Валового. И очень ему было жаль старого друга: как-то он, при такой своей обоснованной любви к монархическому строю и к Романовым, с ними уживется? Словом, не довелось Прохору посмотреть вожделенную передачу: телевизор стоял в той же комнате, в которой спал Джеймс, а будить разведчика хозяин не смел.
Так закончился в Москве нерабочий субботний день. Воскресенье же началось как обычно, для всех по-разному, а именно — кто когда проснулся. И раньше всех проснулась в то утро Антонина Евграфовна Барыкова-Штан, лейтенант и пр., и др. Было без четверти пять, и единственный приличный лифчик ее, как было ясно с первого взгляда, вчера приказал долго жить. А вторая, глупая и неприятная, мысль была о том, что сегодня, кажется, первое апреля, если только в марте не тридцать один день. А сколько дней в марте? Так и не смогла вспомнить. А третья мысль была о том, чтобы Павлинька еще поспал, надо ему завтрак успеть приготовить. И только потом появилась четвертая, страшная мысль: что за Павлинькой сегодня ПРИДУТ.
А он спал на животе, только слегка завалясь на левый бок, но голову оборотя вправо, туда, где только что была она, Тоня. Маленький, белокожий, безволосый почти по всему телу, с залысинами на лбу, курносый, наверное, некрасивый, и надо было теперь только одно: никому его не отдать, даже если он шпион хоть сто раз; ну, а если не получится, то украсть у судьбы день, полдня, полчаса, мгновение — и еще мгновение вместе с ним.
Тоня набросила балахон, тоже немного порванный вчера, — но плевать, — и вылетела в коридор. Несмотря на более чем раннее время, даже не утро еще, а ночь, жизнь в коммуналке уже началась: что-то очень шипящее жарила на сковородке коммунальная владычица, монументальная старуха Белла Яновна, сильно за последние годы похудевшая, что-то у нее внутри болело и необратимо портило ей характер. На появление Тони старуха не прореагировала никак, жарила себе и жарила. Тонька подошла и придирчиво оглядела предмет обжаривания, — это был магазинный люля-кебаб в количестве для Павлинькина завтрака, к счастью, достаточном, и даже еще ей, Тоне, останется. Жарила его Яновна не для себя, ей уже нельзя было, жарила она деверю-испанцу и пасынку его, ублюдку, что, небось, уже ни свет ни заря в шашки дуются; один по старости пенсионер, другой по дурости, а она все жарит. Тоня властно взяла со стола Яновны нож-тесак и пошуровала кебабины. Яновна посмотрела на нее дико и собралась не то оплеуху дать, не то милицию вызвать, не то «скорую», ежели соседка «того».
— Брысь, — коротко сказала Тоня тем единственным тоном, который советским людям, особенно если у них пятый пункт и деверь на шее, понятен сразу. Яновна в единый миг тоже все поняла — и бесследно исчезла в своей конуре. Поле битвы и духовитый трофей остались за Тонькой. Но для завтрака было маловато; шпротами он вчера объелся, так что харчи предстояло выискивать уж и вовсе резервные, не гнушаясь самыми беспощадными экспроприациями. Тоня пошла к телефону, выждала полсотни звонков, потом услыхала невыспанное «але», — даже «але» без акцента выговорить не может, — и по-деловому бросила в трубку:
— Буди свою дуру, пусть икру принесет, у нее банка внизу. И все остальное пусть отдает, чтоб сама принесла через пять минут! Все пусть несет, что есть! — Тоня даже ничем угрожать не стала, просто бросила трубку. Богатырь Винцас отлично помнил избиение, учиненное ему капитаном Синельским, и вообще спорить с женщинами не любил, а Тоню даже побаивался, к тому же она его совершенно не привлекала как женщина. Через пять минут в дверь позвонили, Татьяну, конечно, поднять не удалось, но Винцас собственноручно принес и банку икры, и вещь окончательно неожиданную, видимо, из собственной заначки — большой ромб изумительного литовского сыра «рамбинас», а также литровую бутыль с чем-то прозрачным, видимо, с чистым спиртом, — вкусы летчика Тоня знала, — Тоня сгребла все на пороге в охапку и захлопнула дверь перед носом литовца. Тот постоял секунду, перекрестился, не складывая пальцев, широким католическим крестом и побрел на второй этаж. Уже пять месяцев, как он был снят с международных рейсов и уныло мотался то в Вильнюс, то в Свердловск.