–
В линейке, прочерченной над этими словами, скрывается целый день безмятежного отдыха! Все это время я провел на открытой палубе: ходил, бродил, стараясь избегать по возможности как пассажиров благородного звания, так и простого люда. Мне должно теперь заново представить себя им, приучать их к себе, если можно так выразиться, шаг за шагом, пока наконец они привыкнут видеть во мне не шута горохового с непокрытой головой, а служителя Господа нашего. У матросов забот на корабле хоть отбавляй: эти выбирают один канат, те травят, или перепускают, другой, и берутся за все так споро, весело, даже против обыкновения. И плеск за бортом, сопровождающий наш бег, сегодня куда слышнее! Даже мне, человеку сугубо сухопутному, каким я был, есть и буду, заметна сегодня необыкновенная легкость хода всего нашего судна, словно оно не просто неодушевленный предмет, а живое существо, разделяющее со всеми нами приподнятое настроение. Еще раньше матросы тут и там дружно карабкались по многочисленным сучьям и ветвям — я конечно же разумею все то множество корабельных снастей, кои позволяют небесным ветрам нести нас к желанной гавани. Мы держим курс на юг, все время на юг, и по левую руку от нас где-то далеко-далеко остается африканский континент. Матросы еще увеличили площадь парусов, установив дополнительные, малые, реи (попросту жердины), с которых свисают лоскуты совсем легкого материала, выступающие за края обычного нашего вооружения. (Видишь, до какой степени я, прислушиваясь к разговорам вокруг меня, поднаторел уже в языке мореплавания.) Увеличение парусности способствует быстрейшему ходу судна, и, словно в подтверждение этому, я только что слышал, как один юный гардемарин крикнул другому (опускаю употребленное им, увы, неудобосказуемое выражение): «Старушка-то наша хоть куда! Ишь разбежалась, задравши юбки!» Вероятно, эти дополнительные паруса на флотском наречии именуются «юбки» — ты и представить себе не можешь, какие нелепые и подчас неприличные названия матросы и даже офицеры дают разным частям корабельного снаряжения! Присутствие служителя церкви и дам их нимало не смущает, и складывается впечатление, будто все члены экипажа просто не отдают себе отчета в том, что говорят.
И вновь между двумя абзацами уместился целый день! Ветер улегся, а с ним и мое пустячное недомогание. Я оделся, мало того, даже наново побрился и вышел ненадолго на шкафут. Мне следует, по-видимому, обрисовать для тебя то положение, в котором я оказался в сравнении с другими джентльменами, не говоря о дамах. С тех пор как капитан подверг меня публичному унижению, я постоянно остро сознаю, что из всех пассажиров я один нахожусь в каком-то совершенно особом положении. Не умею толком объяснить этого, ибо мое собственное мнение касательно того, как ко мне относятся, меняется что ни день — что ни час! Если бы не услужающий мне Филлипс да еще старший офицер Саммерс, мне, верно, не с кем было бы перемолвиться словом. Бедный мистер Тальбот то ли не вполне здоров, то ли томим душевным беспокойством, кульминацией которого станет — это единственное, что приходит мне на ум, — кризис веры, и тогда я по велению долга и с величайшей радостью протяну ему руку помощи, но пока что он меня избегает. Он не из тех, кто перекладывает на других свои заботы! Что же до прочих пассажиров и офицеров корабля, то временами я всерьез подозреваю, что под влиянием капитана Андерсона они безо всякого почтения и даже с легкомысленным равнодушием взирают на меня самое и на мой священный сан. Но уже в следующий момент я вдруг начинаю думать, что, может быть, особая утонченность чувств, столь редко встречающаяся среди обитателей нашей сельской глуши, удерживает их от того, чтобы навязывать себя и докучать мне своим вниманием. Может быть — я говорю только «может быть», — они почитают за лучшее не трогать меня и делать вид, будто никто ничего не видел и не слышал! О дамах и речи нет — странно было бы ожидать, что они сделают первый шаг, я и сам счел бы такой шаг нарушением хорошего тона. Но все вместе (поскольку я по-прежнему ограничиваю свои передвижения территорией, которую в шутку окрестил своими владениями) при меня в конце концов к полной обособленности, отчего я страдаю больше, чем даже мог предполагать. Так далее продолжаться не может! Я решился! Что бы ни останавливало их, я должен набраться смелости и сам сделать первый шаг!
Вновь я побывал на шкафуте. Наши леди и джентльмены, во всяком случае те, кто предпочел оставить свои каюты, собрались почти в полном составе на мостике, куда мне доступ закрыт. И хотя я всем издали кланялся, давая понять, что я исполнен желания сойтись с ними короче, но расстояние между нами было слишком велико и они меня не замечали. Все дело, конечно, в недостатке света и в расстоянии. Вряд ли тут другая причина. Корабль наш замер неподвижно, паруса повисли вертикально вниз, сморщенные, как стариковские щеки. Когда я перевел взгляд от странного скопления пассажиров на мостике — здесь, в этих широтах, посреди океана, все кажется странным — и повернулся лицом к передней части судна, я увидел опять-таки нечто странное и для меня новое. Матросы дружно натягивали какой-то тент (так мне сперва показалось) прямо перед полубаком — перед, само собой разумеется, если смотреть с того места, где стоял я, возле нижних ступеней лестницы, ведущей на мостик, — и поначалу я подумал, что это такой специальный навес для защиты от солнца. Однако солнце уже садится, а поскольку всю живность мы уже съели, загородки разобраны и притенять там уже нечего. К тому же материал, из которого сделан «навес», для этих целей чересчур тяжел. Он натянут над палубой на высоте фальшбортов, к которым его и подвесили, вернее, притянули посредством веревки. У моряков материал этот, если не ошибаюсь, называется брезент или смоленая парусина.
Написав сии слова, я снова надел мой парик и сюртук (больше никто меня здесь не увидит одетым не так, как подобает) и вернулся на шкафут. Из всех странностей, присущих этому месту где-то на краю света, самая странная — та перемена, которая случилась на корабле и которой я сам свидетель. Представь: кругом все тихо, и только время от времени тишину нарушают взрывы громкого смеха. Матросы, обнаруживая все признаки простодушной веселости, опускают за борт ведра, привязанные к веревкам, которые пропущены через лебедки, или, на нашем, здешнем, наречии, блоки, Они поднимают наверх ведра с морской водой — боюсь, весьма и весьма нечистой, поскольку мы уже несколько часов кряду не двигаемся с места, — и одно за другим опрокидывают их на натянутый тент, который под тяжестью воды посередине уже заметно провис. Очевидно, что помочь нашему продвижению к цели эти приготовления никак не могут. Мало того, кое-кто из матросов (и среди них, увы, мой Юный Герой), что называется, справил нужду прямо туда же, в это вместилище, ошибочно принятое мною за навес. И это на корабле, где океан под боком, тогда как на берегу, при всем несовершенстве нашей природы, мы довольствуемся приспособлениями куда более скромными. Зрелище это внушило мне столь сильное отвращение, что я пошел прочь в свою каюту, и тут со мной приключилось происшествие в высшей степени странное! Мне навстречу спешил Филлипс, но едва он раскрыл рот, чтобы что-то сказать, как откуда-то из затемненной части коридора послышался голос, который скомандовал ему, точнее, прикрикнул на него:
— Молчать, Филлипс, молчать, собака!
Филлипс от меня перевел взгляд в полумрак, и оттуда выступил не кто иной, как мистер Камбершам собственной персоной, — вышел и смерил слугу уничижительным взглядом. Филлипс тут же исчез, а Камбершам стоял и все глядел на меня. Мне он никогда не нравился, не нравится и сейчас. Он не лучше Андерсона, сдается мне, или будет таким, ежели дослужится до капитана! Я не мешкая прошел в свою каюту. Там я снял сюртук, парик, ленты и приготовился к молитве. Не успел я приступить, как в дверь мою робко постучали. Я открыл и снова увидел перед собой Филлипса.