— Но, увы, — завершила она, — гений одного языка на другой язык непереводим.
— Простите, мадам?
— Я хочу сказать, — пояснила она с подчеркнутым многотерпением, словно говорила с одним из своих подопечных юных джентльменов, — что нельзя перевести гениальное произведение с одного языка на другой, в полной мере сохранив его гениальность.
— А вот уж тут позвольте с вами не согласиться, мадам, — сказал я, от души рассмеявшись. — О чем о чем, а об этом предмете я могу судить с полным основанием! Мой крестный перевел всего Расина на английский стихами; и, по мнению знатоков, перевод нисколько не уступает оригиналу, а местами и превосходит его!
Они оба разом остановились, повернулись ко мне и уставились на меня, как если бы превратились в одно целое. Потом мистер Преттимен со свойственным ему нервическим напором отрезал:
— Если так, спешу довести до вашего сведения, сэр, что это уникальный случай!
— Да, сэр, — отвечал я с поклоном, — уникальный.
С этими словами и с поклоном мисс Грэнхем я удалился. Я их переиграл, Вы согласны? Однако же — какое строптивое всезнайство у этой пары! Так и подмывает затеять с ними спор. Но если я нахожу их повадки вызывающими и комическими, то на других они, без сомнения, оказывают действие устрашающее. Как раз когда я писал эти строки, они мимо моей каюты шли по коридору в пассажирский салон, и я слышал, как мисс Грэнхем разделывает под орех какого-то попавшего ей на язычок бедолагу.
— Остается уповать на время — когда-нибудь и до него дойдет, будем надеяться!
— Несмотря на его ущербное происхождение и воспитание, мадам, он все-таки не лишен некоторой остроты ума.
— Положим, — снизошла она. — Он и правда любому разговору старается придать шутовскую окраску и, надо отдать ему должное, смеется над собственными шутками очень заразительно. Однако его понятия в целом… Дремучее средневековье — другого определения не подберешь!
Они прошли, и окончания разговора я не слышал. Речь не могла идти о Девереле, никак не о нем, ибо, хотя он и претендует на некоторое остроумие, его происхождение и воспитание безупречны, как ни мало это сказалось на его характере. Наиболее вероятная мишень — Саммерс.
Не знаю, как изложить все это на бумаге. Цепочка покажется слишком уж тонкой, а каждое отдельно взятое звено в ней чересчур слабым… И все же что-то во мне настойчиво твердит, что звенья и точно звенья, и все они друг с другом крепко сцеплены таким образом, что теперь наконец я понимаю, какая история приключилась с многострадальным, жалким шутом Колли! Дело было поздним вечером, я был возбужден, не находил себе места, но почему-то мой разум, словно в горячке — не иначе как в нервической! — снова и снова возвращал меня к истории с пастором, ни за что не желая оставить меня в покое. Словно какие-то отдельные фразы, реплики, эпизоды чередою проходили перед моим внутренним взором и как бы озарялись особым смыслом, выявляя попеременно то фарс, то непристойность, то трагедию.
Саммерс, видно, догадался раньше. Никаких табачных листьев не было! Он всего лишь пытался защитить от поругания память покойного!
Роджерс во время дознания с выражением убедительно сыгранного изумления на лице… «Мы учинили, ваша светлость?» Да было ли его изумление наигранным? Предположим, этот самец, это великолепное животное, говорил голую, неприкрытую в своем естестве, правду! Потом Колли в своем письме, как он это писал… Постыдно то, что учиняешь ты сам, — не то, что учиняют другие… Да, Колли в своем письме — Колли, плененный тем, кого он величает «король моих владений» и перед кем мечтает преклонить колена… Колли в цепной кладовой, впервые в своей жизни напившийся до положения риз и сам не способный осознать это, обезумевший от избытка переполняющих его чувств… Роджерс, похваляющийся в матросском гальюне, что хоть и немало испытал он на своем веку, но такое ему и во сне не могло присниться!.. О, не извольте сомневаться, уговаривать матроса-красавчика долго не пришлось, он и сам был не прочь позабавиться, да и поглумиться над тем, кого подтолкнул исполнить дурацкий школярский трюк… Пусть так, и все же не Роджерс, а Колли совершил fellatio,[61] отчего и умер, дурень несчастный, когда, протрезвившись, все вспомнил.
Бедный, бедный Колли! Безжалостно отброшенный назад к тому состоянию, из которого он первоначально вышел, превращенный в экваториального шута распоясавшейся… покинутый, брошенный мной, мной, кто мог бы спасти его… добитый окончательно приветливым обращением да стопкой-другой матросского рома…
Не утешает меня даже фарисейское оправдание, что я оказался тем единственным джентльменом на корабле, кто не стал свидетелем его «купания». Уж лучше бы я это видел и сразу возмутился и положил конец этому полудетскому варварству! И тогда сделанное мною предложение дружбы шло бы от сердца, а не…
Я сам напишу письмо мисс Колли. От начала до конца сплошные небылицы. Я расскажу ей, как неуклонно крепла моя дружба с ее братом. Распишу, как искренне я им восхищался. Я создам хронику тех дней, от первого до последнего, когда он боролся с тяжелым недугом, который и привел его к оплаканной мною кончине.
Письмо, в котором будет все, кроме правды. Хорошее начало для карьеры на поприще служения моему Королю и Отечеству?
Постараюсь придумать что-нибудь, дабы несколько увеличить скудную сумму, оставшуюся после покойного, которая должна быть теперь возвращена в ее руки.
Это последняя страница дневника, Ваша светлость, последняя страница главы «&»! Только что перелистал я их все, перелистал с тяжелым сердцем. Игра ума? Тонкие наблюдения? Занимательное чтение, наконец? Ну что ж… пожалуй, мои записки сложились в некое подобие морской повести, притом не вполне обычной, где нет ни штормов, ни кораблекрушений, ни погружения в пучину, ни спасения на водах, ни вида и ни звука неприятеля, ни грохота бортовых батарей, ни геройства, ни трофеев, ни доблестных оборон, ни дерзких атак! Во всей повести прозвучал только один выстрел, и тот был произведен из мушкетона!
И обо что споткнулся он в самом себе! Как это выразил Расин в своих чеканных строках… Но позвольте привести здесь цитату из Вашего перевода:
Проступок должен быть предтечей преступленья:
Кто может правило нарушить без зазренъя,
Нарушит и закон, когда придет пора.
Свои ступени есть у зла, как у добра.[62]
Очень верная мысль, да и может ли быть иначе? Эти-то ступени и позволяют всем бесчисленным брокльбанкам подлунного мира благополучно существовать и дальше и достигать в конце концов такой завершенности непристойного образа, что у всех, кроме них самих, они вызывают брезгливое отвращение! С Колли совсем другая история. Он исключение из правил. Подобно тому, как пересчитал он, грохоча железными подковками своих башмаков, все ступеньки трапов — с мостика — на шканцы — на шкафут, кубарем пролетев по ним сверху вниз, так же точно одной-двумя стопками огненного ихора он был низвергнут с вершин тщеславного ригоризма на самое дно пропасти — которую его трезвеющий разум трактовал не иначе как адскую, — адской пропасти нравственного падения. В не слишком пухлый фолиант — трактат о познании человека человеком — внесем и эту запись. Человек способен умереть от стыда.
Тетрадь для путевых заметок, подаренная Вами, почти заполнена, нетронутых страниц осталось с палец толщиной. Теперь надобно запереть ее на ключ, завернуть, зашить неловкими стежками в парусину и спрятать в дальний ящик под замок. Из-за недостатка сна, из-за избытка понимания я, думается мне, понемногу схожу с ума, как, видимо, вообще все люди в мире, принужденные жить в слишком тесном соседстве друг с другом, а значит, и со всем тем, что есть безобразного под солнцем и под луной.