Бесконечны, безобразны,
В мутной месяца игре
Закружились бесы разны,
Точно листья в ноябре.
Сколько их! Куда их гонят?
Что так жалобно поют?
Домового ли хоронят,
Ведьму ль замуж выдают?
В русской физике — равнина, а в русской метафизике — равенство. Плоская земля России, а над нею — снежная буря; плоская душа революции, а над нею — буря «бесов».
Знал Достоевский, что делает, когда соединял в эпиграфе к своей пророческой книге пушкинские стихи о бесах с евангельским свидетельством о Гадаринском бесноватом. Достоевский первый понял, что неземные, из того мира в этот идущие силы зла — «Бесы» — могут овладевать не только отдельными людьми, но и целыми народами. Силы эти вошли в русский народ, и с ним произошло то же, что с Гадаринским бесноватым: «Многократно он был скован оковами и цепями; но разрывал цепи и разбивал оковы, и никто не в силах был укротить его. Всегда ночью и днем… кричал он и бился о камни» (Мк. 5, 4–5).
Мнимая воля к освобождению, к новой жизни становится в беснующемся, революционном русском народе действительной волей к саморазрушению, к смерти.
Что такое «бесноватость»? «Просто душевная болезнь», — говорят ученые. Но чтобы понять, что такое «душевная болезнь», надо знать, что такое «душа», а этого никакие ученые не знают — не хотят или не могут знать, и, следовательно, это мнимое объяснение — только замена одного неизвестного другим.
Вера в бесов кажется людям наших дней нелепым суеверием варварских веков, уничтоженным наукой. Но вот Гете, великий ученый и человек, обладающий таким чувством действительности, как очень немногие люди, верит в «демоническое», не всегда совпадающее для него с «бесовским», но близкое к нему, — и даже больше, чем верит, — чувствует его в себе, в людях и в мире так же несомненно-осязательно, как рука чувствует в темноте невидимый предмет. Не надо, впрочем, верить в бесов — достаточно только искать ключа к замкнутой двери — к тайне русской революции, чтобы увидеть в демонологии Достоевского сквозь художественную символику метод познания, дающий возможность заглянуть в неземную природу совершающегося в русской революции изначального и бесконечного Зла — того самого, что религиозный опыт христианства чувствует как одержимость человека диаволом.
ГЛАВА 9
В самом начале 70-х годов прошлого века в каком-то русском губернском городе, патриархально-благополучном, тихом и сонном, маленькое тайное революционное Общество делает обреченный в исполнении на ничтожество, но великий и все решающий по замыслу опыт революции. Это — первая, черная на светлом небе точка налетающей бури, — может быть, одной из тех, что иногда предшествуют землетрясениям; или едва заметная на человеческом теле красная точка от укола иглой, омоченной в гное той «страшной мировой язвы», о которой грезится Достоевскому-Раскольникову в вещем бреду.
Одно из двух главных действующих лиц в этом революционном Обществе — Петр Верховенский, списанный Достоевским с очень известного в истории русской революции деятеля, самого крайнего, отвлеченного и беспощадно-жестокого из русских террористов, Нечаева. «Я ведь мошенник, а не социалист», — определяет сам себя Верховенский, кажется, с излишнею строгостью, потому что он на самом деле социалист и мошенник вместе, — может быть, уполномоченный от Интернационала, под видом агента русской тайной полиции. Но чтобы понять его как следует, надо увидеть не только внешнюю и временную, социально-политическую, но и внутреннюю, вечную, онтологическую связь его с такими будущими деятелями русской революции, как Ленин и Сталин: эти будут, потому что тот был; начал Верховенский-Нечаев — продолжит Ленин, и кончит Сталин. Эти ничем не лучше и не хуже того; мерить надо всех прочих одною мерою и судить одним судом.
«Это клоп… не понимающий ничего в России», — определяет Верховенского бывший товарищ его по Тайному Обществу, раскаявшийся и перешедший в славянофильство революционер Шатов. «Ты передо мною настоящий подлец; все равно как поганая человеческая вошь — вот за кого я тебя почитаю», — говорит ему в лицо беглый каторжник Федька, вор и убийца, но все-таки чувствующий себя, может быть, не без основания, выше и чище Верховенского. «Клоп» и «вошь» — больше, чем только бранные слова; это — вполне точное выражение того, что чувствуют люди, существа трехмерные, возможно, глубокие и высокие, в Верховенском, существе, почти совершенно двухмерном, плоском, — почти, но не совсем. Он — «одержимый», «бесноватый», но еще не до конца: чтобы «бес» мог войти в человека, одно существо — в другое, и наполнить его окончательно, надо, чтобы наполняемое имело глубину. Такие деятели русской революции, как Ленин и Сталин, совершенно «бесноватые», будут площе Верховенского.
«Вы его мало знаете, — говорит Шатову Николай Ставрогин, тоже бывший революционер, ушедший из революции, ненавидящий и презирающий Верховенского еще больше, чем Шатов. — Вы его мало знаете… Он — энтузиаст… Есть такая точка, где он перестает быть шутом и обращается в полупомешанного, — или в „бесноватого“».
«Новая религия идет» — скажет плоский и лживый Верховенский одно из самых глубоких и правдивых слов о русской революции. Новая «религия человечества» без Бога, против Бога. «Надо разрушить в человечестве идею о Боге, — вот с чего надо приняться за дело, — напоминает черт Ивану Карамазову его же собственные мысли. — Раз человечество поголовно отречется от Бога, то наступит все новое». — «Будет новый человек, счастливый и гордый… Тогда историю будут делить на две части: от гориллы до уничтожения Бога и от уничтожения Бога до перемены земли и человека физически. Будет Богом человек и переменится физически», — учит Кириллов, апостол и мученик этой новой религии, или точнее антирелигии, но все еще веры: «Я обязан уверовать, что не верую» (в Бога), — возвещает тот же Кириллов. «Знаете что? Вы, по-моему, веруете, пожалуй, даже больше попа», — обличает его Верховенский.
«Запирайте церкви, уничтожайте Бога… берите ножи», — в этих трех заповедях новой религии, возвещаемых в прокламациях, полученных из-за границы, от Интернационала, и раскидываемых по русским градам и весям, — уже вся движущая сила будущей русской, а может быть, и всемирной революции — воля к уничтожению Бога как исходная метафизическая точка физического действия: «берите ножи». «Богоубийство» — онтологическая посылка, а социологический вывод — человекоубийство. Крайняя в человеке «преступность есть потребность убивать Бога», — скажет Вейнингер. Эта крайняя «преступность», по религиозному опыту Вейнингера, и есть не что иное, как «бесноватость», по религиозному опыту Достоевского.
ГЛАВА 10
Петр Верховенский — одно из двух главных действующих лиц в Тайном Обществе, а другое — Николай Ставрогин, человек безграничной, но лишенной точки опоры для действия и потому самоё себя разрушающей духовной силы. «Я пробовал везде мою силу, — вспоминает он в предсмертном письме-исповеди. — Сила эта оказывалась беспредельной. Но к чему приложить ее, — вот чего я никогда не видел… Все слишком мелко во мне… Из меня вылилось одно отрицание… Даже отрицание не вылилось. Все и всегда мелко»… Кажется, недаром повторяет так упорно и безнадежно это слово «мелко», может быть, предчувствуя, что именно здесь что-то для него все решающее, главное. Страшная, губящая Ставрогина «мелкость-плоскость» всего и есть не что иное, как то «оплощение», «обмеление» глубоких вод, которое уже Герцен предчувствовал в западноевропейском человечестве: «…обмелело христианство — обмелела и революция».
«Я знаю, — продолжает Ставрогин в той же предсмертной исповеди, — я знаю, что мне надо бы убить себя, смести себя как подлое насекомое (совершенно плоское, подобное „клопу“ или „вше“, Петру Верховенскому). Но я боюсь самоубийства, потому что боюсь показать великодушие. Я знаю, что будет еще обман — (лживая, мнимая, в зеркальной плоскости отраженная глубина), — последний обман в бесконечном ряду обманов (отраженных, зеркальных глубин). Что же пользы себя обманывать, чтобы только сыграть в великодушие?»