Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В. А. ГОЛЬЦЕВУ

14 ноября 1888 г., Петербург

Достоуважаемый Виктор Александрович!

Я был обрадован Вашим письмом в том отношении, что узнал из него о Вашем возвращении домой, к испуганному и огорченному семейству Вашему, о котором я искренно скорбел; но то, что вы мне пишете о „Зеноне“, — мне очень неприятно. Еще более досадно, что известие Ваше так „нарочито кратко“, что я из него не вижу ни причин выставки „Зенона“ из ноябрьской книжки, ни того, когда Вы надеетесь его поместить. Все это, разумеется, живо меня интересует, и я очень сетую на „нарочитую краткость“, усугубляющую мои авторские терзания с этой повестью, на которую я положил целый год пристального труда. Усердно прошу Вас пояснить мне, что можно, дабы я имел хоть утешение знать: чего могу ожидать?

За обещание выслать гонорар по расчету набора в предстоящем декабре месяце, — очень благодарю. Гонорар, конечно, нужен, и я его буду ждать с изрядным нетерпением, но не в нем все значение повести для автора. Прошу вас написать мне: какие виды редакция имеет в будущем на „Зенона“?..

Еще же — черкните мне: получено ли в доме Вашем мое письмо, которое я писал Вам во дни Ваших неприятностей, не зная того, что с Вами случилось, и просил Вас войти для меня в переговоры с некоторым г. Греве, желающим переводить все мои сочинения для „Nordische Rundschau“. Немцам — к удивлению моему — особенно нравятся мои египетские и сирийские рассказы, составленные, как Вам известно, на темы из Пролога. Они в первую голову взяли „Федора христианина“, „Скомороха“ и „Азу“ и ждут „Зенона“. Мне это удивительно потому, что у них есть такой писатель, как Эберс, которым я сам пользуюсь, ибо Египта не видал и знаю его по Житиям да по Масперо и по Эберсу; но тем не менее Греве пишет, что им мои христианские очерки особенно нравятся, и они их „непременно желают“ иметь скоро. Не признает ли Вукол Михайлович возможным и для „Р<усской> м<ысли>“ безвредным дать один оттиск „Зенона“ г-ну Греве, чтобы он мог делать с него свой немецкий перевод для „Nordische Rundschau“. Пока он сделает перевод, Вы, быть может, выпустите в свет оригинал. А если немцам показывать, чтó мы делаем из этого старья, то хотелось бы показать не „Азу“ и „Скомороха“, а именно „Зенона“, который обработан тщательнее всего прочего, мною сделанного в этом роде.

И еще паки: читали Вы „Антука“, которого я Вам послал оттиск? Я уважаю Ваши мнения и хочу знать: как показалась Вам эта безделка, бывшая у Вукола Михайловича под заглавием „Обозный палач“. Неужо в ней есть то узкое ненавистничество, которого нет в душе моей ни к какой национальности, но которое, однако, увидел Лавров. Меня это очень занимает, и я хочу поверить себя Вашим мнением.

Пожалуйста, измените своему непохвальному обыкновению и ответьте мне ясно, определительно и „не нарочито кратко“. О деньгах похлопочите. На них был расчет. — Не нужна ли еще маленькая „сирийская легенда“ в лист с небольшим? Называется „Аскалонский злодей“. Жанр тот же, но приноровлено к рождеству Христову.

Ваш Н. Лесков.

М. И. ПЫЛЯЕВУ

19 ноября 1883 г., Петербург

Рукопись отдал переписывать. Заглавие надписал: „Старчики и юродцы“, — чтобы отбивало от настоящих, будто бы уважаемых „старцев и Х<риста> р<ади> юродивых“. Будет готово дней через десять. Редактор „Русской мысли“ теперь здесь, и я с ним буду говорить об этой статье. — В „Нов<ом> вр<емени>“ — „Старую Москву“ отложили „в долготу дней“, до весны… Так уже это положено, и надо выждать время, чтобы пробовать изменить это настроение, навеянное, кажется, тем же самым опахалыциком, который во всем каверзит, Надо иметь терпение.

Ваш Н. Лесков.

А. С. СУВОРИНУ

24 ноября 1888 г., Петербург

Поступите, Алексей Сергеевич, как Вам угодно и как удобно. Я на все согласен. — Цензурное преследование мне досадило до немощи. Вы знаете, за что это? Это все за две строки в „Некуда“ назад тому двадцать пять лет. Не много гордости и души у этого человека, — а другие ему „стараются“. У меня целый портфель запрещенных вещей и пять книг „изъяты“. Надо силу, чтобы это выдержать при всеобщем и полном безучастии, как в России.

Что Вы скажете, — я на то согласен. Кажется, можно еще печатать.

Ваш Н. Лесков.

К. А. ГРЕВЕ

29 ноября 1888 г., Петербург

Простите меня, любезнейший Карл Андреевич, что я так долго не отвечал Вам и задержал у себя присланный Вами проект нашего условия. Я был уверен, что это не помешает Вашим работам, а у меня было много досаждений, за которыми приходилось отлагать дела в сторону. Теперь посылаю Вам „Азу“ — как вещь, особенно мною любимую, и проект условия, в которое я сделал вставки, сколько мне кажется, совершенно необходимые и Вас нимало не стесняющие. Просмотрите их, сообразите и, если они Вам покажутся справедливыми, внесите их в условие. Сделайте два экземпляра, подпишите оба и пришлите мне. Я их тоже подпишу и один оставлю у себя, а другой возвращу Вам. — Если перевод в „Nordische Rundschau“ вышел, — пришлите мне оттиск или книжку. (Не знаю, как это у них в Ревеле водится). Напишите мне, не наделало ли qui pro quo мое письмо в Ревель. В газетах я заявил, что право перевода принадлежит исключительно Вам. — Здешние литературные немцы говорят, что если Вы переведете „Левшу“, то Вы, стало быть, „первый фокусник“.

Искренно Вам доброжелательный

Н. Лесков.

А. С. СУВОРИНУ

30 ноября 1888 г., Петербург

Уважаемый Алексей Сергеевич!

Я послал Анне Ивановне книжку Берсье по ее желанию, после случившегося у нас разговора о некоторых местах св. писания. Я не имел и не имею никакого желания что-либо пропагандировать, а Берсье отличный критик и знаток библии, у которого можно встретить превосходные разъяснения на те вопросы, которые Анна Ивановна мне предлагала. Более ничего.

Что касается моего прошлого, то Вы вполне правы: в нем очень много дурного. Я это знаю и никогда этого не позабываю. События Вы вспоминаете верно, но не все. В театре я не был, потому что заболел. Затея принадлежала не мне, а Бенни, Ничипоренке и „тому, черному“, — то есть Шаврову. Весь тот период был сплошная глупость, имеющая для меня обязательное значение, — мягко и снисходительно относиться к молодой глупости юношей, какими были и мы. После того периода был петерб<ургский> период слепцовских коммун — „ложепеременного спанья“ и „утреннего чая втроем“. Вы ведь никогда не были развратны, а я и в этот омут погружался и испугался этой бездны!.. Потом пошла „фраза“, и ипокритство, и, наконец, клевета на честнейшего человека (Бенни) меня совсем оттолкнула от этого кружка, показавшегося мне мерзким. Об этом говорили и другие. Боборыкин и Воскобойников подбили меня написать „Некуда“, в котором занесено много правды. Не оклеветан там никто, или по крайней мере во множестве романов обличительного тона допущено гораздо более злости, чем в „Некуда“. — Сальяс и вообще наш тогдашний моск<овский> кружок были плохою школою для молодого, не бездарного и не глупого, но маловоспитанного и не приготовленного к литературе человека, каков был я, попавший в литературу случайно и нехотя. Пользу мне сделало страданье, Катков и Аксаков, — Катков, кажется, более других. Я стал думать ответственно, когда написал „Смех и горе“, и с тех пор остался в этом настроении — критическом и, по силам моим, незлобивом и снисходительном. — К переменам, происходившим в Вас, я иногда внутренне относился с недоумением, но и только, — и никогда, нигде и ни при ком не изъяснял их в дурном смысле и сам в себе так их не объясняю. Я люблю оставлять неприкосновенным то, что мне не открыто, и вполне верю в возможность самых резких перемен в настроении человека, — особенно такого живого и впечатлительного, как Вы. На этом же основании я позволил себе назвать Ваше отношение к моим ошибкам несколько „безжалостным“. — Если верить народной поговорке — „бог меня любит, — я уже пострадал здесь“. Зачем Вам быть суровей бога? Поверьте мне в одном — что я был всегда искренен и никогда ничего не делал из „видов“. Ни один сплетник не может сказать при мне, чтобы я той же искренностью не объяснял и Ваших перемен, когда мне приходилось отозваться. Самомнения во мне нет. Это неправда. Невеждою я себя признавал и признаю всегда и не обинуясь говорю об этом. И я и Вы пришли в литературу необученными, и, литературствуя, мы сами еще учились. Это, конечно, нехорошо, и глупостей можно было наделать, но мы, без сомнения, кое-чему научились, или, как Вы говорите о себе, — вы „поумнели“. — Что же делать, когда воспитания и науки не было, а между тем надо было петухом петь и чтобы перья болтались? — Я скорблю, что не было возможности думать и не писать. Я счастлив лишь в том отношении, что „не привержен к политике“, которая исключает мир с совестью и справедливостью. — Семейные горести Ваши я все помню и содрогаюсь от воспоминания о них, но не буду переходить к этому, чтобы облегчить себе переход к деньгам (а то Вы сделаете то лицо, которое Крамской написал на портрете). Хорошо, что Вы говорите „не твердо“ и „можете поправить“. Поправьте 150 на 200, и это не будет дорого, и я буду доволен и Вам признателен. (Опять вижу лицо с портрета! Дескать: „Ишь ты, подъезжаешь!.. Знаю я вашего брата!“) — Что касается „покаяния“, то как его приносить, чтобы не быть опять неточно понятым и обвиненным в лицемерии? Это тоже штука. Не лучше ли молчать и понуждать себя быть кротче и смирнее? Я иного не понимаю. И это трудно, но дорого усвоить себе хоть настроение к этому. Нам же, старикам, благо да будет друг другу не упрекати, и не стужати, и не сваритися, и не злобствовати, но друг друга сожалети, миловати и наготу взаимную покрывати, яко же и Иафет покры тело Ноево, и тогда бог мира и любви даст всем облегчение до конечного степени.

82
{"b":"101984","o":1}