Из хижин, из-под сени банановых зарослей, из глубины дворов начали появляться негры всех возрастов и обличий. Они выходили на дорогу в надежде получить кусок мяса и куйю муки.
А негритенок продолжал прыгать и петь:
Дар богородицы
Да Консейсан
Везет в тележке
Сантос Гаррафан!
Португалец, уже не обращая внимания на Лаэрте и его друга, принялся распределять между неграми часть своего дневного урожая. Гаррафан знал всех киломбол по именам; он расспрашивал о больных, справлялся, приходил ли врач, доставлены ли лекарства…
Вечерело. Негры с кофейных плантаций и грузчики – все обнаженные до пояса, в широкополых соломенных шляпах с загнутыми полями – возвращались в свои хижины. Они еще не совсем отвыкли от рабских привычек, которые им долгие годы прививались в зензалах, но уже говорили громко, не таясь, и здоровались, как это принято у свободных людей – «добрый день» или «добрый вечер». Вместе с тем они со всеми держались скромно и почтительно. Негры обычно ненавидели своего хозяина, но не белых вообще, ибо негры – это раса, которая не умеет ненавидеть. Бог для того и дал им самые красивые зубы в мире, чтобы они всегда улыбались.
Когда совсем стемнело и на небе появились первые звезды, юноши вернулись в город.
В тот же вечер в здании «Освободительного общества» состоялось многолюдное собрание аболиционистов. Лаэрте, представленный присутствующим, передал местным руководителям привезенные им письма. В них содержались важные вести: Антонио Бенто сообщал о подъеме освободительного движения и ставил перед своими единомышленниками в Сантосе новую задачу: помогать легионам беглых невольников, которые, начав массовое переселение, придут искать свободу на земле, где с 27 февраля 1886 года больше нет рабства. Хотя в письмах не содержалось подробных разъяснений, аболиционисты понимали, что назревает нечто важное.
Собрание закончилось поздно. В дверях Лаэрте увидел поджидавшего его Кастана. Они пошли домой вместе.
Фонари излучали мертвенно-бледный свет. Уже ушли в парк последние трамваи. Однако на стоянках еще изредка встречались извозчики. На улицах не было ни души. В этот час в душной тишине, словно предвещавшей бурю, Сантос спал. Неожиданно сердце Лаэрте сжала тоска, навеянная этой ночью, этим пустынным городом, всем, что окружало его. Кастан шел молча, загадочно улыбаясь, не объясняя причин тоски, наполнявшей их души. Но вот, остановившись перед каким-то домом, он обратил внимание студента на желтый флажок, наспех приколоченный к двери.
– Видишь?
– Да… Что это?
– Желтая лихорадка…
В эту минуту на улице показалась черная, длинная карета с таким же желтым флажком.
– Это катафалк, – объяснил Кастан, – он сейчас развозит и мертвых и живых. Когда работы много, покойников просто перекидывают через ограду кладбища. Закапывать не хватает времени.
Они дошли до часовни на улице Сал. У входа спали нищие. В этот поздний час в темноте слышались хриплые голоса пьяных и любовные вздохи. Из-за оград доносились крики ночных птиц, писк крыс, стрекотанье сверчков. Сбоку показался дом с мезонином; на его выкрашенной черной краской стене виднелись два отверстия для вентиляции – два слепых глаза. Подальше, у поворота в переулок, под фонарем разговаривали несколько человек. Кастан был с ними знаком.
– Вышли подышать свежим воздухом?
– Нет, ожидаем катафалк.
– А-а…
– Умер Паланка; еще двое при смерти…
– Так лихорадка свирепствует? – отважился спросить Лаэрте.
– Да, прямо опустошает город… Санитарные кареты не управляются с перевозкой больных. Могильщики не успевают хоронить.
Освещая путь спичками, они поднялись к Кастану. Вошли в комнату и сразу же открыли окна из-за нестерпимой духоты и дурного запаха. Издали донесся характерный комариный писк. Зажглось робкое, как бы дрожащее от страха, бледное пламя стеариновой свечи. Хуже всего была овладевшая ими обоими какая-то неопределенность, тревога, тоска. Кастан, не раздеваясь, бросился на постель. Лаэрте подошел к окну. Вид неба изменился: среди низких и тяжелых облаков, несшихся на уровне вершины Монте-Серрате, открылся большой просвет, и в нем показалась чистая прозрачная луна. Лаэрте, которому еще не хотелось спать, принялся наблюдать за двором. До него донесся аромат поджаренного хлеба, который неожиданно пробудил в нем аппетит. Ах, да, ведь там пекарня…
При слабом, неверном свете луны двор ожил. Как? Неужели больного оставили на улице, в ночной сырости? Да, на тюфяке под простыней угадывались очертания тела. Вокруг двигались и скользили какие-то крошечные тени. А! Это был уже не больной, а труп. Жители барака оставили покойника на земле. И под простыню забрались крысы; они там возились, шуршали, испуганно попискивали…
Он отошел от окна. Кастан спал. На другой постели кто-то безмятежно храпел. Должно быть, это кубинец Бенито. Лаэрте лег на предоставленную ему койку, с головой покрылся простыней, но не мог заснуть. Всю ночь он слушал бой часов на колокольне церкви Санто-Антонио.
На рассвете у дверей остановилась какая-то повозка. Послышались голоса… Не приехал ли катафалк за покойником? Нет, это в пекарне начали выдавать клиентам хлеб. О, эта земля, где жизнь и смерть смешиваются до такой степени, что мы не в состоянии их различить!
Он встал и распрощался с товарищами по комнате. Кастан со свечой в руке проводил его до двери. Выйдя на улицу, Лаэрте быстрыми шагами направился к вокзалу. На углу под фонарем люди из барака все еще продолжали курить и разговаривать…
Повернув за угол, он столкнулся с Тото Бастосом и обнял своего нового друга.
– А где Артур Андраде? Почему он не пришел?
– У него желтая лихорадка. Вчера вечером свалился. Здесь это дело обычное…
И они, не сказав больше ни слова, вошли в здание вокзала, заполненное ранними пассажирами, преимущественно бедно одетым людом. С путей доносились гудки паровозов.
IX
Поход
Старый помещичий дом в Пайнейрасе выглядел заброшенной хижиной; при каждой буре то отпадал кусок штукатурки со стены, то обрушивались стропила. Тогда Алвим останавливаясь во дворе, смотрел на разрушения и давал себе слово после уборки урожая заняться перестройкой дома.
Но время шло, и ничто не менялось. После отъезда Лаэрте в Сан-Пауло жизнь здесь стала еще более унылой; дона Ана все дни проводила среди негритянок в хлопотах по хозяйству, а муж с самого утра расхаживал по плантациям и наблюдал за работой негров. Только вечером после кофе с домашним печеньем он развертывал газету и комментировал события в провинции и в столице. В хорошую погоду он выходил на веранду и проводил там долгие часы, размышляя над счетами, наблюдая за далекой спящей зензалой.
Однажды взволнованная дона Ана оторвала его от дум. Она уже собиралась ложиться, но вдруг услышала потрескивание и сразу же на кровать посыпалась сверху земля и обломки черепицы. Дом рушится! Муж побежал в спальню, зажег лампу и, задрав голову, принялся разглядывать балку, стропила и обрешетку. После этого он на всякий случай решил передвинуть супружескую кровать в боковой альков. На следующее утро фазендейро послал Салустио в Капивари за подрядчиком. Через несколько дней в Пайнейрас прибыли мастеровые с лестницами и инструментами. Среди них был плотник Жоан Пашеко. Их поместили ночевать в сарае.
И вот начались работы, сопровождаемые руганью негритянок по адресу каменщиков, которые таскали по всему дому ящики с известью, черепицу и кирпичи. Рабочие ходили по комнатам, не спрашивая разрешения, и шаркали по полу своими сапожищами, облепленными глиной. Пол покрылся коркой грязи толщиной в два пальца.
После обеда эти люди усаживались возле сарая, покуривая самодельные толстые сигареты. Однако Жоан Пашеко предпочитал разгуливать по фазенде: его видели то у жернова, то на пастбище, куда Салустио каждый вечер приходил сгонять разбредавшийся за день скот. Как-то во время одной из таких прогулок Жоан будто невзначай завел с парнем разговор: