— Ты думаешь, что нужна Натану? Таких у него тысячи. Он сам мне тебя предложил. Не веришь? Придет, спроси!
— Пошел вон, козел!
Чекушкин немного отдышался, пришел в себя, однако тронуться с места не решился. Но внезапно его глаза наполнились слезами и лицо сделалось неправдоподобно жалким.
— Ты меня презираешь, я знаю, — произнес он тихо. — А мне за тебя умереть не страшно. Ты думаешь, я не вижу, как с тобой обращается Натан? Как с последней сукой! А я за тебя готов гореть в аду.
Он дернулся по направлению к Инге, но она предостерегающе прохрипела:
— Не подходи, выпрыгну!
С минуту Чекушкин молчал, грустно глядя на нее, затем неожиданно смахнул со стола стопку бумаг и с недоброй улыбкой вытащил из кармана зажигалку. Он опустился на корточки, со вздохом поднял один из листов и щелкнул зажигалкой.
— Это весь смысл моей жизни. Это все мои труды. Смотри! Ради тебя мне не жалко их спалить.
Через минуту пламя весело выплясывало на паркетном полу, пожирая рассыпанные листы. Инга не долго смотрела на огонь. Она с визгом спрыгнула с подоконника и бросилась затаптывать костер. Затем дважды сбегала в ванную и вылила на пол два ведра воды. Чекушкин все это время без движения сидел на корточках и с умоляющим лицом наблюдал за Ингой.
— Что? Еще жить хочется? — подмигнул он, когда пожар был затушен.
— Идиот! — воскликнула Инга и выбежала из комнаты, чтобы снова запереться в ванной.
Чекушкин подошел к дверям и сказал:
— Или ты сейчас выходишь, или я поджигаю дверь. К полудню вынесут два обугленных трупа.
Инга не ответила, но на всякий случай набрала в таз воды. Чекушкин постоял под дверью, сокрушенно повздыхал, после чего выпил стакан коньяку и отрубился на диване. Девушка ни на секунду не сомкнула глаз и все это время, пока он спал, нахохлившись сидела под ванной, держась обеими руками за таз с водой.
Когда Воронович, астматически дыша, вошел в квартиру, было уже невмоготу. Инга вышла из ванной и, не взглянув на него, прошлепала в спальню. Литератор замер, ошалело уставившись на обугленный паркет с кучей обгоревшей бумаги. Он ничего не спросил, присел на диван и принялся тормошить Чекушкина. Чекушкин жалобно стонал и сквозь пьяный полусон требовал заслуженного покоя. Наконец, после звонкой пощечины, продрал один глаз и радостно загоготал.
Они удалились на кухню, плотно прикрыв за собой дверь, и долго о чем-то толковали. Инга не могла не догадаться, что речь шла о ней, но слов не было слышно, и только чувствовалось, как возмущенно напирал Чекушкин, а Воронович виновато отнекивался.
В эту минуту бедняжка вспомнила, что закадычный друг задолжал поганцу энную сумму денег. Неужели правда он продал ее за пятьдесят долларов? Но это же полный бред! Не может Воронович докатиться до такого скотства.
Но когда он вернулся в спальню и Инга взглянула ему в глаза, то вдруг поняла, что никакой это не бред, что так оно все и было, а она наивная, романтичная дура.
— Я хочу домой! — всхлипнула девушка.
— Да подожди ты, — махнул рукой Воронович и задумался.
Он долго молчал, шумно сопя и дико вращая зрачками. Наконец молодецки тряхнул головой и неуверенно произнес:
— Ты зря так относишься к Арнольду Евсеевичу… Он талантливый критик. Ты поняла все не так.
— Короче! — процедила Инга.
Воронович поднял глаза и внимательно вгляделся в девушку. Сегодня творилось что-то невообразимое. Она впервые показывала характер.
— Я же предупреждал, что буду знакомить тебя с пакостными людьми. И вот один из них! — через силу усмехнулся литератор, кивая на дверь спальни.
— Еще короче!
— Видишь ли, человек он неплохой… Живой все-таки человек… Ты бы с ним полюбезней… У него серьезные чувства.
— В отличие от твоих?
Воронович беспокойно заерзал и, не выдержав ее взгляда, опустил голову.
— Почему же в отличие? Хотя… черт его знает. Это все не так просто. Кто же здесь может что-то сказать?
— Ты сволочь, Воронович, — перебила Инга, не дослушав эту невнятицу.
— А! Это? — рассмеялся он, замахав обеими руками. — Это мне не ново. Как сказал поэт: «Все мы сукины дети и… только поэтому братья!»
— Немедленно открой дверь, или я начну кричать…
13
После разговора с Риммой Герасимовной следователь неожиданно подумал, что дело не стоит выеденного яйца. Это подтвердил и вахтер, заверив по поводу незапертого окна, что летом половина окон редакции не закрывается вообще. Литераторы — народ недисциплинированный и частенько, запирая кабинеты, не только не удосуживаются защелкнуть шпингалеты на окнах, но и даже элементарно закрыть их. По этой причине большинство окон редакции отключены от сигнализации, в том числе и окно отдела поэзии.
— А что у нас воровать? — развел руками вахтер. — Рукописи? Кому они нужны?
Словом, причин для самоубийства у завотделом было достаточно, и обосновать их документально дело пяти минут. «И чего я так всполошился?» — удивлялся сам себе Батурин.
И все равно в этом происшествии было много странностей, например стул. Хотя стул могли сдвинуть и оперативники, вынимая труп из петли. Мыло. Веревка могла быть намылена и заранее. Но все это детали. Главное, в поступках самоубийцы отсутствовала психологическая логика.
Хотя у творческих работников, как известно, логика не подчиняется никакому здравому смыслу. С ними всех трудней. Их психика неуравновешенна, душа легкоранима…
Ведь, казалось бы, чего проще: человек двадцать лет думает о смерти. В конце концов он кончает жизнь в петле. С этим понятно. Любой психиатр подтвердит, что внутренняя патология рано или поздно вырывается наружу и заканчивается кризисом. Иными словами, каждому воздается по его устремлениям. Но, с другой стороны, кризис настал в самое не кризисное время.
И далее: пострадавший — человек стихии. Его поступки определяются порывами. Именно такая категория людей больше всего склонна к самоубийствам. Но, с другой стороны, человек стихии тщательно готовится к самоубийству: заранее приобретает веревку, тщательно натирает ее мылом. Предположение, что и то, и другое он приобрел по пути, вряд ли достоверно.
По пути он не мог приобрести веревки с мылом по трем причинам: первая — он выбежал из дома без копейки денег, вторая — парфюмерные и хозяйственные магазины начинают работать с десяти, третье — у него на это не было времени. Согласно показаниям жены, из дома он выбежал в семь тридцать, а на работу прибыл ровно в восемь. От улицы Подвойского, где он жил, до Волкова переулка, где находится журнал, как раз тридцать минут легким бегом. И наконец, четвертое: вахтер утверждает, что не видел в руках у сотрудника никакой веревки.
Далее, если исходить из логики, получалась совершеннейшая белиберда, никак не согласующаяся с категорией индивидуума, которым движут порывы: бедняга явился на работу только для того, чтобы повеситься. Даже удивительно, как он в семь тридцать в бодром и приподнятом настроении выбежал из дома, а в восемь пятнадцать уже висел в петле. А ведь нужно еще затащить из коридора стол, натереть веревку мылом, сделать петлю, накинуть веревку на крючок, привязать конец к ручке двери, затем вынести стол обратно… И все это за десять-пятнадцать минут?
Следователь ходил по редакции, беседовал с сотрудниками, и никого не удивляло, что заведующий отделом поэзии закончил жизнь именно так. Этому способствовало все: его профессиональная невостребованность, нищета, неизлечимая болезнь и, как следствие, — беспутная жизнь с бесконечными пьянками. А тут еще полное непонимание жены. Куда деваться? Только в петлю.
С невостребованностью и нищетой было понятно. Порывы души и болезненную ранимость сотрудники тоже не отрицали. Но была полная неясность с женой. Про нее литераторы и редактор явно что-то недоговаривали. Да и Батурину она показалась несколько равнодушной к самоубийству мужа. Вот это равнодушие и сбивало с толку.
Если бы она чувствовала себя виноватой, то ее реакция была бы кардинально противоположной. Глаз у следователя наметан. Истерику во время разговора она бы закатила. Но Римма Герасимовна не обронила даже слезинки. «Здесь что-то не так», — чувствовал Анатолий Семенович и никак не мог уловить логику происшедшего.