Все их внимание было направлено на актовый зал, где играл оркестр, и на то, чтобы никто не пил и не нарушал другие правила. Они даже не могли себе представить, что кто-либо в такой момент попытается уйти из школы.
На воротах была охрана, но это мне не помешало, обычно забор освещался, но они перенесли все прожекторы в зал для освещения сцены. Все вокруг было окутано темнотой, времени у меня было достаточно.
В наружном и внутреннем заборе были двери, на обеих были обычные висячие замки, усиленные цепью. С собой я на всякий случай прихватил маленькую дрель из мастерской, при помощи этой дрели я и высверлил их.
Из интерната я пошел на Калунборгское шоссе и поднял руку – слишком рискованно было ехать на автобусе, у интерната была договоренность с транспортной компанией Западной Зеландии о том, что они будут сообщать обо всех тех, кто похож на интернатских и кто сел в автобус поблизости от Раунсборга.
Мне попались два хороших водителя и один плохой,- когда он положил руку мне на колено, я сказал:
– Сейчас я засуну палец в рот, меня вырвет, и я испачкаю всю твою машину- Это заставило его отпрянуть; как правило, такое помогает.
Меня высадили на Олекистевай, остаток пути оттуда я шел вдоль озера Дамхуссёэн.
Было не холодно, скорее тепло, сумерки опустились совсем недавно, и хотя уже стало темно, свет еще не полностью исчез, а был словно окутан ночью. Так я думал. В жизни, наверное, всегда бывают светлые ночи, но наступает момент, когда ты впервые осознаешь это,- со мной это произошло в ту ночь.
Ворота в парк были закрыты, но не была закрыта маленькая калитка, я прошел мимо склада, который был отремонтирован и покрашен, на ближайших деревьях были следы огня, в остальном все было как и раньше.
В жилом корпусе нигде не горел свет, ни у Флаккедама, ни в комнате нового инспектора, в главном здании было освещено лишь одно окно – наверху, в квартире Биля.
В двери под аркой поставили новый замок, я пытался воспользоваться своей копией из тонкой пластинки, она не подходила, тогда я высверлил замок по краю цилиндра – на это ушло не более пяти минут. Поднимаясь по лестнице, я попробовал открыть несколько дверей, ведущих в коридоры,- все замки были заменены.
Ясно было, что заменили их после того, что случилось с нами. Они их переделали, чтобы поскорее забыть нас и начать все сначала.
Я поднялся на шестой этаж и открыл дверь в коридор при-помощи дрели, потом пошел в зал для пения, прошел мимо Деллинга, который открывает врата утра, а оттуда через маленькую дверь – в кабинет Биля, тот, из которого он по утрам выходил, чтобы подняться на кафедру.
Помещение было таким, каким я его запомнил. Но в замок деревянной шкатулки был вставлен ключ, я посмотрел внутрь – там ничего не было. Теперь она стояла просто для красоты, бумаги перенесли в более надежное место, это было разумно: я никогда не понимал, почему их хранили у всех на виду.
Я сел за его письменный стол, не на его собственный стул, а на тот, который предлагали взрослым посетителям, у него были подлокотники и обивка. Бумаги были у меня в ботинке, между внутренней и наружной подошвами, я достал их и разложил на столе. С улицы проникало достаточно света, чтобы разобрать то, что там было написано. От луны и звезд и окутанного ночью света дня.
Это были листки формата А-4, тесно исписанные и заполненные на три четверти черными чернилами, это было написано рукой Биля, он всегда пользовался автоматической ручкой и черными чернилами.
Эта бумага была целиком и полностью сделана из тряпья.
Заметить это было нельзя, на ощупь она была как обычная бумага, только толще, но нам об этом рассказывали. Биль говорил, что одним из признаков современного разложения является то, что качество бумаги становится все хуже и хуже. Для особо важных документов: аттестатов, табелей с годовыми оценками, рекомендаций и характеристик на учеников и учителей – в школе использовалась бумага исключительно из тряпья и с водяными знаками, при этом и для оригиналов, и для копий, которые вместе с экзаменационными работами по требованию Министерства образования должны были храниться в архиве по меньшей мере десять лет после окончания учеником школы, такая бумага не выцветает, как говорил Биль.
Если поднести листок к окну, станут видны водяные знаки: вороны Одина – Хугин и Мунин.
Над воронами струились написанные черными чернилами строчки, это были цифры, буквы и символы, на всем листке не было ни единого слова. Цифры были, несомненно, датами, напротив каждой даты было несколько букв и один символ: косая черта, или крестик, или изредка кружок. Первая дата была 4 августа 1970 года.
В какой-нибудь другой момент жизни я бы не понял этого списка, я бы увидел его и не разобрался бы в нем, а потом бы забыл о нем. Было ясно, что он как-то связан с двумя последними учебными годами, первая дата обозначала день, который был меньше чем через неделю после начала прошлого учебного года. Кроме этого, никакого смысла в этом списке не было. И тем не менее я понял его в тот же момент, когда впервые увидел его под чистыми листками школьных бланков из тряпья, а Август сидел на стуле, погрузившись в дрему, и был еще жив.
Дело было в том, что список этот попал мне в руки в тот момент, когда я постоянно думал о времени. Когда я запоминал все те даты, когда опоздал или сдал работу с опозданием, и когда я увидел Катарину во дворе, и когда Август появился в школе и начал проявлять себя не с лучшей стороны.
Все это я пытался тогда запомнить, что еще остается делать, когда время грозится уйти от тебя,- ты пытаешься помнить все, чтобы удержать его. Я был в отчаянии – и многие даты вошли в мою память, а некоторые из них остались там навсегда. На листке Биля я увидел мои собственные инициалы, я узнал их, потому что они стояли напротив тех дней, когда меня вызывали в его кабинет. Я увидел и инициалы Августа и Катарины, и то, сколько раз они бывали в кабинете, Катарина – два раза, те два раза, которыми она должна была воспользоваться, чтобы понять Биля и чтобы увидеть, как работает коммутатор и вычислить, где находится звонок.
Напротив ее имени и наших с Августом везде стояла косая черта, за исключением одного места, 9 сентября, там напротив моего имени стоял крестик, это был первый и единственный раз, когда Биль меня ударил,- тогда было замечено, что менее чем за двадцать учебных дней я шесть раз пришел с опозданием.
После инициалов он каждый раз отмечал, из какого класса этот ученик, я понял, что К. С. означает Карстен Суттон, его имя много раз встречалось в списке, просто рекордное число раз, и везде рядом с ним стоял крестик. Всем было известно, что его не вызывали в кабинет просто так,- каждый раз он по меньшей мере получал затрещину.
Его исключили в ноябре 1970-го, за тот случай с растворителем и все, что последовало потом. За день до этого я видел, как он выходил из кабинета Биля, тогда я впервые видел, как он плачет,- трудно было представить, что он вообще может плакать. У Биля была маленькая указка из стеклопластика, которую он носил с собой, когда требовалось что-нибудь показать на карте мира; у нее была пробковая ручка, похожая на ручку удочки, он предпочитал ее тем негнущимся деревянным указкам, которые лежали в классах. Говорили, что он поработал своей указкой, наказывая Суттона.
В тот день напротив инициалов Суттона и отметки, что он из девятого класса, стоял кружок.
Когда я появился в этой школе, заговорили о том, что Министерство образования направило в школу рекомендацию об организации полового просвещения учеников. Учителя пришли к выводу, что этой рекомендации они следовать не будут. Биль заявил об этом прямо, вместо этого каждый учитель мог по своему усмотрению поднимать эту тему, если она, по его мнению, естественным образом вписывается в темы его уроков.
Это означало, что на эту тему никогда не говорили прямо. Однако были разные намеки на уроках Биля по греческой мифологии, когда он рассказывал о Зевсе и тех, кого он изнасиловал, и особенно на уроках Фредхоя, когда он, например, читал о человеке, который убивал своих жен. Именно Фредхой рассказал об онанизме Х.-К. Андерсена и отметках в его дневнике.