Шитов пожал В.К. руку и перебежал на противоположную сторону улицы, где сел в неприметную черную машину, которая тут же тронулась с места.
В.К. вернулся к себе в квартиру, как говорили в позапрошлом веке, «в смятении чувств». Позабыл он как-то, да и, не только он, а все позабыли об этой стороне жизни Аврама Рудаки, казались далеко в прошлом его былые заграничные приключения, воспринимали его уже как добропорядочного профессора, живущего размеренной и заранее предсказуемой жизнью, казалось, что все эти его приключения, о которых, кстати, он рассказывал редко и неохотно, в таком же далеком и невозвратном прошлом, как и их юношеские загулы. И тут на тебе!
Иве В.К. решил ничего не говорить – нечего ее лишний раз обнадеживать, а сам почему-то расстроился, хотя этому Шитову не очень и верил – мало ли что они там в Конторе предполагают, – не мог Аврам так просто, никому не сказав ни слова, завербоваться куда-то там.
Расстроился В.К. и работать передумал, а сделал то, что делает в случае расстройства любой нормальный русский человек, – налил себе рюмку, выпил, закусил завалявшимся в холодильнике (Маина была на даче) куском черствой колбасы и вдруг вспомнил один случай.
Гуляли они как-то с Аврамом в Ботаническом – весной, кажется, было дело или осенью, – погода была теплая и сухая. Шли они медленно по аллее, а потом кому-то из них – кому, В.К. не помнил – пришла в голову мысль зайти в розарий, на розы посмотреть. «Значит, все-таки осенью это было», – подумал В.К. Идти в розарий по аллее было долго, а можно было через стеночку перескочить и прямиком по склону. В.К. эту стеночку сложно преодолел – метра полтора там было, не меньше, а Рудаки – без видимых усилий, с места.
– Спецназ? – спросил тогда В.К.
– Спецвас, – ответил Рудаки.
Вспомнив этот случай, В.К. расстроился еще больше и налил себе вторую рюмку.
«Сделать все равно ничего нельзя, – подумал он, выпив. – Что тут сделаешь?! Видно, и этот Шитов тоже ничего не может – если бы мог, то сделал бы, сказал ведь, что считает Аврама своим другом. А может быть, – В.К. вышел на балкон и закурил, – а может, он и делает что-нибудь по своим каналам, расспрашивает людей, а когда найдет какие-нибудь следы, тогда и сообщит».
– Или не сообщит? – спросил он у голубя, который опять сидел на карнизе.
Голубь молча смотрел на него блестящим глазом.
– Едва ли он сообщит, – ответил он сам себе, – а вот Ивке надо сказать – все-таки надежда какая-никакая появилась, что жив Аврам. Хотя, может быть, и не надо ей ничего говорить – надежда-то слабая, считай, что и нет ее.
Он докурил сигарету, хотел опять запустить в голубя окурком, но вспомнил о соседях снизу, потушил окурок в пепельнице и пошел в комнату звонить Иве. Он придвинул к себе телефон и собрался уже набрать номер квартиры Рудаки, но его опять одолели сомнения и он подумал, что без третьей рюмки сомнений этих ему никак не разрешить, пошел на кухню, выпил третью рюмку, закусил и решил сначала позвонить Шварцу, посоветоваться, а там уж и позвонить Иве, если они решат вместе, что звонить ей стоит.
12. Личное время
Рудаки проснулся от холода. Солнце зашло за тучу, и поднялся ветерок, довольно холодный.
«Осень, – подумал он. – Хотя и ранняя, а все же осень, скоро и дожди пойдут. Что-то Рудницкого долго нет, хотя, – он посмотрел на часы, – вздремнул я ненадолго, минут на пятнадцать. Копается, наверное, там у себя в огороде. Надо пойти поторопить, домой уже пора, а то Ива волноваться будет».
Он встал и вышел на дачную улицу – Рудницкого нигде не было видно, а где его дача, Рудаки не знал, знал, что поблизости от Балериной дачи, а где именно – понятия не имел. Он прошел немного по улице в одну и в другую сторону, высматривая за заборами Рудницкого, но на ближних дачах его не было видно и Рудаки решил вернуться.
«Надо же еще переодеться», – вспомнил он. Хорошо, что вспомнил, а то так бы и уехал в этом костюме. Хотя костюм ему по-прежнему нравился, в начале двадцать первого века он смотрелся бы, по меньшей мере, странно. «Да и Ивке было бы сложно объяснить этот маскарад», – усмехнулся он, представив, как Ива его встретила бы, останься он в этом костюме.
На Дверь Рудаки обратил внимание, только когда подошел к ней вплотную, и когда заметил, то растерялся – не думал он больше о проникновении, позабыл как-то о своих планах, о намерении найти Хироманта, настроился уже ехать домой, а тут Дверь. В том, что это была она, сомнений у него не возникало. На месте тоже не очень презентабельной двери Балериной дачи была определенно Дверь: ободранная, слегка покосившаяся, с косо врезанным кодовым замком, чистого светло-серого цвета, напоминавшего цвет плавника, пролежавшего не одну зиму на морском пляже.
«Некстати-то как, – сначала подумал Рудаки, – Рудницкий сейчас придет, а меня нет. Хотя постой, – спохватился он, – я же тут останусь – один я тут останусь, то есть останется, а второй я в прошлое перенесется. Бред какой-то, точнее, фантастика для младших школьников, прав В.К., безусловно прав – не может такого быть. Но Дверь-то – вот она, потрогать можно, – он провел рукой по шершавой поверхности, и на руке у него остались чешуйки отслоившейся старой краски. – Ничего не поделаешь – надо набирать код. Сам напросился, – он набрал 05–26 и резко потянул за крючок…
«Никогда не знаешь, куда попадешь, – Рудаки с ужасом взирал на божий мир с верхней полки плацкартного вагона, – а Хиромант ведь предупреждал».
Ужас его объяснялся не только высотой полки, на которой он лежал («Как я во сне с нее не сверзнулся – узкая такая и зацепиться не за что?!»), и не столько невыносимой вонью и грязью советского плацкартного вагона, сколько ужасным, как ему казалось, состоянием его синего костюма, в котором он почему-то спал.
«И в прежних проникновениях я всегда впросак с одеждой попадал, – сокрушался он, – а тут готовился тщательно и все напрасно».
Однако сокрушался Рудаки недолго – пока под крики проводницы: «Валяются до последнего, а мне туалет закрывать надо!» сползал с верхней боковой полки, стараясь не наступить на завтрак пассажира с нижней, и пока стоял в очереди умываться. Уже в сюрреалистически грязном вагонном туалете, посмотрев в замызганное, под стать всему остальному, зеркало, он понял, что, во-первых, костюм не тот, а во-вторых, состояние его было не столь ужасным, как казалось на полке.
Костюм, хотя и был он тоже темно-синий, как тот, который он позаимствовал из театрального реквизита, был немного новее, более современного покроя («Современного какому времени?» – усмехнулся Рудаки) и без жилета. Кто-то уже дергал снаружи ручку двери, поэтому времени на то, чтобы как следует рассмотреть костюм, не говоря уже о том, чтобы поразмыслить над своей ситуацией, у Рудаки не было. Он умылся, утерся найденным в кармане брюк чистым и выглаженным платком, слегка отряхнул мокрой рукой пиджак и брюки и вышел в тамбур.
Поезд подходил к какой-то крупной станции.
«Куда же это я приехал?» – задал себе вопрос Рудаки и тут же получил на него ответ, как говорили в новом времени, сразу из двух независимых источников.
Поезд въезжал под дебаркадер Киевского вокзала – правда, он это понял не сразу, зато информация из второго источника была однозначной – из вагонного репродуктора с хрипами и свистами полилась песня про Москву, слов ее он не помнил, помнил лишь народную интерпретацию припева: «Кипучая, могучая земля моя Кампучия…» и знал, что это песня о Москве. И это сразу после песни подтвердил голос, произнесший хриплой с присвистом скороговоркой: «Поезд прибывает в столицу нашей Родины город Москва». Так что получалось даже не два источника, а три.
«Значит, я в Москве», – думал Рудаки, когда, взяв с полки свой тощий дорожный портфель, вышел на перрон. Дальнейшее пока было неясным. Он прошел по перрону до входа в вокзал и остановился перед памятником Ленину, и мысли у него были неопределенные, точнее, мыслей никаких не было, лишь звучала в голове «кипучая, могучая», и вспомнил он почему-то, что по-абхазски Владимир Ильич будет Владимир Илья-ипа (привез он эту информацию из отпуска, проведенного в Сухуми).