Так он и повторял про себя «Владимир Илья-ипа», тупо глядя на памятник, и слушал звучавшую в голове «кипучую, могучую», пока, зычно крикнув: «Поберегись!» не ударил его багажной тележкой под коленку веселый и пьяный с утра московский носильщик.
И встало тогда все на свои места, и он понял, что песня про Москву звучит не у него в голове, а доносится из только что подошедшего к перрону поезда; что приехал он в командировку в Военный институт – для всех, включая Иву, работать над диссертацией, а в действительности на Специальные курсы при Военном институте, и что спал он одетый потому, что провожал его в Москву Окунь-актер, и никак иначе после таких проводов спать он не мог.
Вся его жизнь в новом времени сразу ушла куда-то далеко в глубины его сознания, и казалось уже, что это кто-то другой сидел на Балериной даче и ждал Рудницкого – никакого Валеры не было сейчас в его жизни. Рудницкий, правда, был, но не в Москве и совсем другой – молодой и наивный, фальшиво поющий под расстроенную гитару песни глупые и сентиментальные про Геркулесовы столбы, туманы и таежные запахи. Позабыл он и про Хироманта и свое решение повидать его и поговорить – это теперь казалось ненужным и даже немного смешным, зато стали реальными и требующими немедленного решения другие задачи: пива выпить и позвонить Иве, а потом ехать в Институт – сдаваться.
Он вышел из здания вокзала, пересек площадь, сел на скамью в худосочном московском сквере напротив и, проверив наличие паспорта и денег – и то, и другое, к счастью, оказалось на месте, – начал планировать свои последующие действия.
«Прежде всего надо пива выпить, – думал он, – лучше на Бережковской набережной, там возле Дворца культуры транспортников столовая есть, где пиво дают, иногда даже Бадаевского завода выбрасывают, там и позавтракать можно, потом Иве позвонить с вокзала, а потом уже и в Лефортово можно потихоньку продвигаться, Родине служить». Тут он машинально провел рукой по щеке и, естественно, обнаружил изрядно отросшую за ночь щетину. Надо было пересматривать планы и идти сначала бриться в вокзальный туалет, потому что равносильно было самоубийству явиться небритым пред светлые и слегка безумные очи начальника Специальных курсов майора Пырикова по прозвищу Упыриков.
Пока то да сё, пока Рудаки брился и завтракал, пока пиво пил, а потом Иве звонил, сообщить, что доехал благополучно, и выслушивал напутствия и руководящие указания, времени прошло немало, и в Лефортово, в Танковый переулок, где находились курсы, он приехал поздно, хотя и в пределах допустимого опоздания, поэтому было у него еще время перед тем, как окончательно сдаться Упырикову, выкурить последнюю свободную сигарету и поразмыслить над своей ситуацией, хотя, надо сказать, размышления эти были хаотичными.
Сев на скамейку у проходной и закуривая под настороженным взглядом молоденького дежурного («Что этот штатский с портфелем задумал, может, шпион какой?»), Рудаки одновременно думал о том, как странно, что ему нравится Лефортово – не самый красивый из московских районов, с его казарменно-тюремной архитектурой, что не менее странным выглядит, если подумать, и совпадение названия переулка – Танковый – и имени начальника Военного института, который в этом переулке находится, генерала Танкаева Танкая Танкаевича, а если еще учесть и танк времен войны, установленный на пьедестале около проходной, то совсем уж бронетанковое что-то выходит, в то время как в действительности ничего бронетанкового тут нет.
«Специально, наверное, так сделали и генерала специально выбрали, – решил он, – чтобы сбить с толку всяких штатских шпионов с портфелями, вроде меня».
Рудаки выбросил сигарету и направился к проходной. Солдатик, увидев его маневр, весь напрягся и крепче сжал автомат, а потом, видно, сильно был разочарован, когда документы у него оказались в порядке, и скоро дежурный офицер увел его в таинственные глубины институтских коридоров и привел к майору Упырикову.
Майор Упыриков в полном соответствии со своим прозвищем был суров, и выражение лица у него было неизменно язвенно-желчное. Провел он с лейтенантом Рудаки собеседование, которое – подумал Рудаки – в новом времени назвали бы интервью, и итоги этого мероприятия были для Рудаки очевидно плачевными: вопрос, заданный ему майором по-арабски, он не понял, а когда тот его спросил, сколько раз он может подтянуться, и он ответил, что не знает, выражение лица стало у майора такое, будто бы у него открылось язвенное кровотечение, и он сказал, сморщившись:
– Я бы вас вместо курсов в другое место послал, лейтенант, но начальству виднее.
И потом начались хождения по разным службам, и закончились они только вечером, когда Рудаки улегся наконец на кровать в курсантской казарме и, уставившись в казенного цвета потолок, смог обдумать произошедшее с ним за этот день.
Сначала он думал о своем провале на интервью – приговор майора казался ему теперь совершенно несправедливым, и приходили ему в голову те самые остроумные мысли по поводу того, как следовало бы себя вести и что отвечать на собеседовании, мысли, которые немцы называют Treppengedanken – мысли на лестнице, когда выгонят тебя, и ты идешь по лестнице вниз, и про себя достойно, но – увы! – запоздало отвечаешь на все выпады обидчика.
Думал он о том, что вопрос майор задал на каком-то диком диалекте арабского, но что тем не менее суть этого вопроса он ухватил и мог бы ответить, но почему-то не ответил. Потом он узнал от Толи Шитова, что вопрос этот – единственное, что майор знает по-арабски, и что не диалект это никакой, а, как Толя выразился, «арабско-замоскворецкое» произношение майора Упырикова, но тогда, в первую свою ночь на казарменной койке, он этого не знал и переживал.
Переживал он и по поводу второго вопроса – думал, что не такой уж он и доходяга и раза три, а то и четыре точно подтянуться смог бы, а ответил «не знаю» потому, что майор спросил:
– Сколько раз вы подтягиваетесь на руках?
И он ответил машинально: «Не знаю!» потому, что думал, на чем же еще можно подтягиваться, если не н" а руках?
– Интеллигент паршивый, – поставил он себе окончательный диагноз, – а еще в разведчики лезу.
Рудаки повернулся на бок и приказал себе спать, но тут его как будто кто толкнул – он вспомнил вдруг сон, который приснился ему на верхней боковой полке в московском поезде прошлой ночью. Ему сразу этот сон вспомнился, как только он приехал в Москву, и был этот сон таким реальным, что показалось ему, когда он проснулся, что все это было на самом деле, что он действительно прибыл в Москву не на поезде, а на машине времени какой-то. Он тогда утром в поезде и потом на вокзале даже имена героев своего сна помнил, а сейчас уже забыл.
Сейчас он помнил только, что приехал во сне на какую-то дачу. Чья это дача, он уже не помнил, но знал, что должен был туда приехать – проверить, как там и что, по поручению хозяина дачи, но не это было главным в этом странном сне и не это было главной целью его поездки на дачу – главной целью его поездки было путешествие в прошлое. «Приснится же такое!» – подумал он и усмехнулся.
Вспомнил он сейчас, что даже привез он на дачу специальный ретро-костюм с жилеткой для путешествия в прошлое, чтобы, значит, в прошлом не выделяться, что он этот костюм надел, но потом на дачу пришел какой-то его знакомый, кто такой, он уже не помнил – помнил только, что тот был с усами и говорил о чем-то бесконечно долго и нудно.
Возможность проникнуть в прошлое представилась, только когда этот человек ушел, проникать в прошлое надо было через специальную дверь, и эта дверь – единственное, что он отчетливо помнил теперь из всего сна. Была она ободранная, слегка покосившаяся, с косо врезанным кодовым замком, чистого светло-серого цвета, напоминавшего цвет плавника, пролежавшего не одну зиму на морском пляже. Код он тоже хорошо помнил – 05–26, и крючок такой надо было вниз дернуть.
«Надо же присниться такому, – опять подумал он. – Не надо было портвейн „три семерки“ пить, говорил он Окуню-актеру, что не надо было, но тот все же купил и настаивал. Странно, что код мне приснился не 777 – это как-то логичнее было бы», – он улыбнулся и заснул.