Потом они достали из реки холодную бутылку с чистой, как родниковая вода, водкой (Егорович пояснил, что к ухе подходит только чистая, настойки не годятся), разлили ее в стаканы и сели друг против друга над снятым с костра казаном. Стояла уже середина сентября, но теплая и ясная, солнце давно село, но небо мягко и ясно светилось; в лесу было тихо и спокойно. Они заедали холодную водку обжигающе горячей ухой, которую черпали ложками прямо из казана – было очень вкусно и здорово! Уха получилась густой, скользкой и сладковато-пряной (Егорович добавил в нее каких-то своих корешков) – вкуснее Панов ничего в жизни не едал. Потом пришел черед рыбы, остывшей, но не потерявшей вкуса и аромата. Панову, который проглотил несметное количество ухи, поначалу показалось, что для рыбы у него в желудке не осталось места. Но Егорович достал из реки еще одну бутылку – и место нашлось…
Позже они сидели у потухающего костра, блаженно покуривая самосад. Егорович свернул папироски ему и себе, попросив его только лизнуть полоску тонкой бумаги на той, что предназначалась гостю. Самосад, крепкий и ароматный, драл горло, и дым от него был густой и тяжелый – он медленно стлался и таял над водой.
– Вот оно какое, Димитрий, – тихо промолвил Егорович, когда самокрутки потухли. – Так бы и сидел здесь всю жизнь – глядел да слушал. Года мои, видишь, уже на исходе, и как подумаю, что скоро в землю, так и защемит тут, – он потрогал грудь. – Куда ж от такой красоты?! В рай меня, Господь, наверное, не пустит – грешил много – так чего тогда спешить? Мне и тут хорошо…
– Да, – согласно выдохнул Панов. И вдруг, словно стараясь освободиться от тяжести на сердце, торопясь рассказал об Игоре и разговоре с ним.
– Хороший он, видно, был хлопчик, – заключил Егорович, когда Панов замолчал. – Господь его, видать, еще в детстве в макушку поцеловал, потому и забрал к себе побыстрее из юдоли этой. А вообще люди, Димитрий, тяжко помирают – я много видел. И на войне, и потом… Легкая смерть – это подарок Божий, недаром о ней в церкви каждый день молятся. А так… Тяжко человек живет и помирает тяжко – не хочется ему, боязно. А что поделаешь – никого эта чаша не минула, даже Господа нашего. Человек и болеет тяжко и лечить его тоже тяжко – капризует, внимания к себе особого требует. А вылечишь его – потом и спасибо тебе забудет сказать. Пока стонет да плачет – горы тебе золотые будет обещать. А потом принесет курицу старую, да и ту будет жалеть, думать, чтоб ты той курицей подавился…
– Пойдем, Димитрий, – Егорович поднялся и стал собираться. – Дома еще посидим, порадуемся. Чего нам тут печаловать…
Панов пробыл у радушных старичков еще день. Остался бы и больше – и приглашали, но было неудобно. Да и оказия подвернулась – утром третьего дня за Егоровичем из города прислал машину очередной клиент – вместе они доехали до города. Расстались, как и в прошлый раз, сердечно..
13.
Уезжая, Панов никому не сказал, когда вернется, – да он и сам не знал когда. Поэтому его не удивило, когда он застал квартиру пустой. Дочь была еще в школе, а жена, видимо, пошла по магазинам – это дело она любила. Он с удовольствием постоял под душем, переоделся во все чистое, пообедал – холодильник был полон..
Покончив со всем этим, он попытался читать, затем смотреть телевизор – не получилось. Голова не воспринимала прочитанного, а по всем программам телевидения шла какая-то нудная тягомотина – где о политике, где о проблемах экономики. Некоторое время он бесцельно послонялся по квартире, затем взял ключи и поднялся в "клинику".
Возле дверей со знакомой табличкой никого не было: маленькое объявление, пришпиленное ниже, сообщало всем, что прием временно прекращен.
Он открыл дверь и шагнул в прихожую. Он и сам не мог объяснить себе, зачем притащился сюда. Хотя за последние недели "клиника" и все, что было связано с ней, ему просто обрыдли, было нечто, что тянуло его сюда. Недели, проведенные здесь, изменили его жизнь, и хотя он весьма смутно представлял себе свое будущее, одно знал твердо: назад, к прежней жизни и занятию, возврата уже не будет…
Вдруг он замер. Неясные звуки доносились в прихожую из-за плотно запертых дверей его "кабинета". В первое мгновение его прошиб холодный пот – не столько от страха, сколько от неожиданности. Но он быстро взял себя в руки и осторожно подошел ближе.
В "кабинете" действительно кто-то был. Странные звуки, похожие на шлепки по обнаженному телу, доносились оттуда, потом послышался стон. Он удивленно пожал плечами и тихонько открыл дверь.
В первый миг он не понял, что это такое копошится в полумраке на одной из кушеток. Но это длилось только миг. Два обнаженных тела, слившихся воедино на кушетке в паре метров от него принадлежали жене и Мише – он это понял тут же. Полные белые ноги жены елозили по смуглой спине Миши, а тот яростно работал телом, исторгая каждым своим движением сладкий стон у обнимавший его женщины. Появления Панова никто не заметил, и он молча смотрел, как кривится в сладкой судорге лицо жены, внезапно она закричала и, обхватив голову партнера обеими руками, впилась в его губы долгим страстным поцелуем…
Он повернулся и вышел. Дверь "кабинета" он не закрыл, а, повинуясь внезапно нахлынувшему чувству, с грохотом впечатал в косяк. Затем спустился к себе.
На кухне он отыскал в одном из шкафчиком початую пачку сигарет, ломая спички о коробок, прикурил. С тех пор, как он занялся целительством, он как-то незаметно перестал курить – душа больше не требовала – и выпивать. Лишь когда приходили редкие гости, он позволял себе расслабиться, но и то только за рюмкой. Поэтому сейчас, как день назад у Егоровича, табак ударил ему в голову, и на мгновение все поплыло вокруг.
Он не чувствовал себя оскорбленным: давно уже минул тот день, когда он отчетливо осознал, что не любит жену. То, чему он только что стал свидетелем наверху, происходило между ними редко, а в последние недели и вовсе сошло на нет. Права ли была тогда Лика, или же он просто уставал, но их супружеские отношения в эти недели трансформировались в чисто деловые, и жена (он сознавал это даже сейчас) в принципе имела право на то, что он не мог ей дать. Но все равно было неприятно и противно…
Он еще не докурил сигарету, как за стеклянной дверью кухни мелькнула тень. В следующее мгновение в щели между дверью и косяком показалось виноватое лицо Миши.
– Входи, садись, – кивнул Панов на свободный стул, и Миша, неслышной тенью скользнувший в дверь, осторожно присел на краешек. – Что скажешь хорошего?
– Дмитрий Иванович, вы… – Миша бросил на него взгляд исподлобья и опустил голову, – вы на меня… Честное слово, не знаю, что сказать, – закончил он виновато.
– Тогда я спрошу, – Панов внезапно ощутил в себе какую-то веселую ярость. – Давно это вы?
– Как вы в отпуск уехали… (Миша не поднимал головы.)
– И кто был инициатором?
– Оба, наверное, – Миша взглянул на него покаянно. – Она как-то пожаловалась, что вы с ней никак… Ну, это… Как-то все само собой получилось.
– Ладно, – Панов растер сигарету в пепельнице. – Ее я еще могу понять – раз уж я с ней никак… Но ты? Ты ж ей почти в сыновья! К тому же жена дома молодая…
– Беременная жена, – Миша снова опустил голову. – Вот и… Сами понимаете…
– Ладно, иди, – он махнул рукой.
Миша осторожно посмотрел на него:
– Людмила Викторовна сюда заходить боится…
– Скажи, чтоб не боялась.
Миша все еще смотрел на него.
– Не бойся, ничего я с ней не сделаю! – сказал Панов, раздражаясь. – Неужели я похож по-твоему на ревнивого мужа, что будет гонять ее топором?
Миша, подумав, покачал головой.
– Ну так чего же?..
Помощник кивнул и тихонько вышел. И почти сразу же в дверном проеме появилась жена. Она не вошла – стала у косяка, с тревогой глядя на него. Лицо ее кривилось: то ли она хотела заплакать, то ли обругать его. Панов подождал, пока в прихожей щелкнул замок входной двери. Он уже принял решение и знал, что ему делать.